Гузель яхина эшелон на самарканд о чем
«Эшелон на Самарканд»: о чём новая книга Гузель Яхиной?
Что вы знаете о голоде в Поволжье в начале 20-х годов XX века? Скорее всего, если вы не специалист или не интересуетесь историей России достаточно глубоко — совсем немного. Между тем это важная и горькая страница в судьбе нашей страны.
Во время Гражданской войны особенно сильно пострадал Южный Урал и Поволжье. Массовая трагедия унесла жизни 5 миллионов человек, среди которых было много детей. Тогда советская власть впервые приняла помощь от капиталистических стран, тогда же ценности церкви пожертвовали на борьбу с голодом, спасая людей и одновременно выполняя план по уничтожению православия в стране.
Теперь у нас есть шанс узнать больше об этом эпизоде истории: в марте 2021 года выходит новый роман Гузель Яхиной «Эшелон на Самарканд». По признанию автора, самое драматическое из её произведений.
Точка отсчёта в новой истории
Гузель Яхина стала известна после выхода дебютного романа «Зулейха открывает глаза» в 2015 году. Произведение, посвящённое раскулачиванию в 30-х годах, завоевало премии «Ясная Поляна» и «Большая книга», а также огромную любовь читателей. Следующей работой писательницы стал роман «Дети мои» — это история российского немца, школьного учителя. И действие, конечно, опять происходит в начале XX века.
«Первые десятилетия советской эпохи притягивают как магнит. Это время, когда завязались узлы, которые мы развязываем до сих пор. Время, которое эхом отзывается в нас сегодняшних, во многом определяет нас, — так Гузель Яхина рассказывает о своём интересе. — Это период, когда всё началось — пошёл отсчёт новой истории, которая до сих пор длится в России. Когда мы учились в школе, например, было такое ощущение, субъективно (думаю, что у многих моих одноклассников тоже), что до 1917 года практически ничего не было — и что вся наша история началась именно тогда».
Исследовать эпоху писательница продолжила и в своей новой работе. Почему она выбрала именно такой, казалось бы, непримечательный эпизод?
«О голоде 1920‑х годов написано мало, это чёрная дыра в нашей памяти и одновременно большая коллективная травма, до сих пор не проработанная, не проговорённая. Нельзя двигаться в будущее, имея за спиной дыры размером в несколько миллионов жизней», — объясняет Яхина.
Советская «Одиссея»
Действие романа происходит в 1923 году. Тогда на так называемых «поездах Дзержинского» голодающих детей эвакуировали в более благополучные регионы. Главные герои — начальник эшелона Деев и комиссар Белая. Он — молодой военный, человек с горячим, но добрым сердцем. Она — жёсткая и принципиальная, с тяжёлым «мужским» характером. Действующие персонажи совершенно разные, у них полярные представления о добре и зле, но ничего не объединяет лучше, чем долгая дорога и общая цель.
«Эшелон на Самарканд» оправдывает своё название: это роман-путешествие, выстроенный по канонам героических мифов. Поезд отправляется из Казани и следует по Поволжью, по казахским степям и Приаралью, по пустыне Кызылкум, по горам Туркестана — в хлебный Узбекистан.
Героям предстоит преодолеть четыре тысячи вёрст за шесть недель. Им придётся тяжёлым трудом добывать еду и лекарства, однажды даже нужно будет найти кормилицу для грудного ребёнка. На пути им встретятся непримиримые враги: беженцы, бандиты, чекисты, казаки, басмачи. Но вражда померкнет перед главной целью — спасением детей.
История большая и маленькая
Гузель Яхина, прекрасно знающая историю своей семьи, своего народа, в книгах собирает целую галерею ярких персонажей. Русские, татары, казаки, крестьяне-беженцы, чекисты, мужчины и женщины, дети… У каждого своя история, свой внутренний мир, даже язык у каждого свой — и дело тут совсем не в национальности.
Писательница не просто рассказывает историю, она исследует психологию своих героев. Их борьба — не только против войны, голода, болезней или внешних врагов. Они сражаются со своими внутренними демонами. Каждое событие может изменить человека, перевернуть его суть, и эти перевороты интересуют писательницу едва ли не больше судьбы целой страны. Герои Яхиной проходят непростой путь, но в первую очередь это путь духовный. А мерилом человечности всегда становится ценность жизни.
Электричка везет меня туда, куда я не хочу: новый роман Гузель Яхиной и общая теория скандалоемкости
У Гузель Яхиной вышел новый роман «Эшелон на Самарканд», который немедленно обвинили в плагиате. О книге и скандале рассуждает шеф-редактор Storytel и колумнист BURO.
Константин Мильчин
Поволжье голодает, Поволжье умирает. Все запасы съедены, все ценные вещи давно проданы на черном рынке, еды нет. Можно попробовать спасти хотя бы детей, вывезти их из голодного ада на юг в почти мифическую Среднюю Азию, где, предположительно, есть еда, а возможно, даже текут вдоль кисельных берегов молочные реки. И вот со всей Казанской губернии собирают полуживых детей, сажают их в поезд и отправляют в длинное путешествие через разрушенную Гражданской войной Советскую Россию. Крестовым походом детей командуют бесстрашный красноармеец Деев и беспощадная комиссарша Белая.
Впрочем, все это уже никому не интересно, потому что всем интересен скандал. Книги в принципе не скандалоемки, в литературной индустрии серьезный скандал — редкость, проза почти не дает инфоповодов, писательницы редко оголяются в инстаграме, уход писателя из семьи не попадает на обложки журналов. Литераторов, которые сами по себе являются инфоповодом, не так много: Пелевин, возможно, Сорокин, Быков, Лукьяненко, Глуховский, Минаев, Улицкая и немного странно смотрящаяся в этом списке Гузель Яхина. Странно — потому что она написала всего три книги, потому что не так часто дает интервью (хотя от интервьюеров и не бегает), почти не высказывается по нелитературным вопросам, потому что тихая, приятная интеллигентная женщина. Правда, книги оказались суперуспешными, а дебютный роман «Зулейха открывает глаза» разошелся рекордными тиражами при вполне обычной пиар-поддержке — если что и сработало, так это сарафанное радио.
Тем не менее скандал состоялся: самарский историк и краевед Григорий Циденков написал в «Живом журнале» пост, в котором обвинил Яхину в плагиате. Собственно, претензий у Циденкова две. Первая: он убежден, что Яхина, работая над романом, использовала опубликованные им документы. Вторая: Яхина использовала наброски сценария фильма об эвакуации детей из Самары в Среднюю Азию, которые Циденков выкладывал в своем блоге. Просто вместо Самары у нее фигурирует Казань. Яхина ответила, что ничего ни у кого не заимствовала, а сама ходила в архивы и читала опубликованные свидетельства. Вообще, в разрез со сказанным выше, скандалы с плагиатом встречаются на мировом книжном рынке как раз довольно часто. Это почти неизбежный спутник любой литературной сенсации, полезный обеим сторонам, поскольку обе стороны получают дополнительный пиар. Просто у нас такие скандалы скорее редкость.
Сюжет ненаписанного сценария Циденкова действительно похож на вышедший роман Яхиной. Ну в том смысле, что и там, и там есть голод, Поволжье, эвакуация, начальник эвакуации, многонациональный состав поезда с эвакуированными, проблемы по дороге, разрушенная Гражданской войной страна, тиф и отчаяние. Думаю, подобные элементы, персонажи и сюжетные конструкции встретились бы в любом сценарии. Плагиат идеи недоказуем, украсть можно персонажа, сюжетные повороты, диалог, но и в данном случае юристам придется попотеть, доказывая, что воровство состоялось.
Впрочем, есть тут один неловкий момент: Циденков действительно крупный, если не крупнейший исследователь темы голода в Поволжье. Многие документы, посвященные периоду голода 1921–1923 годов, выложены в публичный доступ именно им. И вроде как, изучая эту тему, ты никак не можешь обойти Циденкова, не наткнуться на следы его воистину титанических действий. Яхиной действительно стоило бы указать его в послесловии, где она указывает список работ, которыми пользовалась при написании романа.
Впрочем, скандал был неизбежен. Сама Яхина, несмотря на всю свою вежливость и бесконфликтность, токсична для довольно внушительного круга публицистов и блогеров. Просто как популярная и успешная писательница. Как писательница, которую относят к условно либеральному лагерю. Как писательница, описывающая нерусскую часть русской истории, — у нас сложная многосоставная страна, не всем эта сложность нравится, многие предпочли бы о ней забыть; Яхина забыть не дает. Вот история сталинского террора, рассказанная от лица татар («Зулейха открывает глаза»). А вот был народ такой — немцы Поволжья, не русские и не германцы, а нечто другое, третье, давайте вспомним про них и про их сказки («Дети мои»). Конфликтен удивительным образом и сам метод Яхиной: она не просто напоминает, она предлагает вместе с ней поплакать. Она умеет выжимать из читателя слезы, возможно, она это делает лучше всех на российском книжном рынке. Кто-то плачет вместе с ней. Кто-то бесится и возмущается.
Яхина внимательно читает все критические отзывы на свои книги и делает определенные выводы. «Зулейху» критиковали за то, что это не роман, а почти сценарий. Только действие и немного рефлексии главной героини. Во втором романе Яхина нарочито много описывает природу: вот, вы ругали меня, я исправляюсь. Дальше вступает коллективный хор имперцев, советоманов и националистов, которые ругают Яхину за то, что она не любит советскую власть, что пишет много про нерусских, что жалеть она предлагает немцев и татар, а кто русских пожалеет? И вот в «Эшелоне на Самарканд» Яхина отвечает и этой критике. Вот вам советская власть, не из-за нее случился голод, в голоде виновато стечение множества обстоятельств, а советская власть, сама истекающая кровью, сама невыспавшаяся и голодная, спасает детей. Другая власть вряд ли справилась бы. Кстати, в романе почти ничего нет про иностранную помощь, которую оказывали люди из самых разных стран — для Яхиной это неважно. Ругают за то, что про русских пишет мало и плохо? Два главных персонажа «Эшелона» как раз русские. Героические.
Помимо плагиата, Яхину упрекают еще и в пренебрежении к истории. За последние несколько дней почти непрерывных фейсбучных баталий больше всего возмущения вызывала дата — у нее эшелон на Самарканд отправляется в 1923 году, когда вроде как самый тяжелый период уже прошел и детей как раз везли обратно. На мой взгляд, это не так уж принципиально. Яхина пишет не исторические романы, А то, что их так обзывает издательство, лишь нелепая ошибка. Жанр Яхиной — притча. Эшелон на Самарканд — это, конечно же, Ноев ковчег, а красноармеец Деев не кто иной, как Ной. При этом он и комиссарша Белая — Адам и Ева на пустой земле; среди деяний Деева постоянное присвоение всем персонажам имен и прозвищ, а это как раз работа Адама. Но Деев еще и Моисей, ведущий свой народ в Землю обетованную. И, с другой стороны, конечно же, совсем не библейский красноармеец Сухов. У Яхиной густо от метафор и отсылок, так было и в предыдущих книгах, но здесь этот прием особенно ярок.
«Можем себе позволить». Колонка Гузель Яхиной о советском вчера и сегодня
Кому сегодня нужен роман о событиях столетней давности? Этот вопрос нередко задают читатели. И сама себе его постоянно задаю. Только что вышел мой новый роман — «Эшелон на Самарканд» — о голоде в Поволжье 1920-х годов, и хочется попробовать ответить-таки на вопрос.
Многие века преимущественное большинство сначала российского, а затем и советского общества находилось по отношению к собственной истории в позиции наблюдателя — чаще согласного, реже не согласного с происходящим, но всего лишь наблюдателя. Это положение дел приобрело драматический характер после 1917 года.
Мы смотрели на юный тогда еще советский мир с восторгом и трепетом — в 1920-х. Позже взирали со страхом и безысходностью — в 1930-х. С отчаянием защищали его в 1940-х (и это был единственный период не наблюдения, но активной борьбы). После вновь цепенели от страха, долго. Смотрели уже с горькой усмешкой — в 1970-е, потому что ничего другого не оставалось. С гневом и отвращением ворошили развалины коммунистической идеи в 1980-е и 1990-е. Тогда казалось — насмотрелись на советское до тошноты. Казалось — ничего не остается, кроме как отвернуться и пойти вперед. И мы попробовали сделать это в 2000-е. А в 2010-е обнаружили себя опять зачарованно взирающими на ренессанс сталинских настроений.
Хватит уже смотреть — хватит быть наблюдателями истории своей страны и собственной жизни. Советское — это не объект, это субъект: оно живет в нас и управляет нами, как бы мы ни хотели это отрицать. В отношениях с советским прошлым объекты — мы. До тех пор, пока не осознаем это.
Осознать — нелегко. Есть многовековая, многопоколенческая привычка жить в объятиях государства. Государство в России, особенно в коммунистическую эру, — главный фактор семейной истории. Третий родитель, наравне с отцом и матерью. Семейная история каждого жителя Советского Союза лепилась государством: людей ссылали, переселяли, отправляли на коммунистические стройки, депортировали, сажали в лагеря, посылали на войну, приглашали на строительства городов, отправляли через полстраны по распределению и на армейскую службу — семьи начинались и распадались благодаря этим мощным, организованным «сверху» потокам. Каждый (или почти каждый) переезд был не выражением частной воли человека, вдруг решившегося на перемену участи, а проявлением государственной воли. О перемене участи не то что не мечтали — об этом даже не помышляли.
Хватит уже смотреть — хватит быть наблюдателями истории своей страны и собственной жизни.
«Сверху» же на безграмотное в массе население дореволюционной России были спущены и иные дары. Всеобщая грамотность и образование. Изобретение письменности для народных языков, ее не имевших. Культурная революция. Мощные вливания великой русской культуры в национальные культуры; как следствие — развитие национальной литературы, изобразительного искусства, кинематографа в тех республиках, где эти виды искусства исторически не существовали. Легитимация абортов (мы сделали это первыми в мире) и равные права для мужчин и женщин (мы сделали это одними из первых в мире); как следствие — женская эмансипация, особенно заметная в восточных регионах СССР… Все, что в западном мире шло «снизу», развивалось изнутри общества и порой отстаивалось в боях с государством, советский человек получил «сверху». От родителя.
И надо признать, это были бесценные дары. Декларация социального равенства (пусть она со временем и превратилась просто в декларацию) делала возможными и даже вполне обычными браки между людьми любых социальных страт: бывший беспризорник женился на профессорской дочери, а председатель горкома — на уборщице. Идеология национального братства поощряла межэтнические браки (приведу лишь один пример: в 1989 году в Махачкале доля межэтнических браков между русскими и коренным населением составляла 29%. Можно ли такое представить сегодня?). Бесплатная медицина и широчайшая сеть медучреждений работали на повышение рождаемости. Все эти дары — такие же мощные факторы семейных историй в нашей стране, как и насильственная миграция.
Дурное и светлое, патриархальное и прогрессивное, антигуманное и в высшей степени человеческое валилось на голову советского гражданина из рога изобилия, сжимаемого железной рукой государства. Эта же рука направляла и самые мелкие повороты частной жизни: в какой квартире или избе жить, где отдыхать, что говорить на партсобрании, какие продукты брать в магазине и какую книгу — в библиотеке. Привычка держаться за железную руку формировалась с рождения, а значит, прорастала глубоко в подсознательное. И если от родителей повзрослевшему юноше можно было вполне законно отделиться — уехать в другой город учиться или работать по распределению, — то способа отлепиться от железной руки и выскользнуть из объятий государства не было. Оставалось только смотреть — на происходящее вокруг и с самим собой — с той гаммой эмоций, которая соответствовала историческому периоду: то с восторгом, то с испугом, то с усмешкой безысходности.
Мне очень повезло родиться на сломе эпохи, в 1977 году. Мыслящим уже подростком я застала Советский Союз, была убежденной пионеркой и председателем совета дружины в школе, поэтому рассуждаю о советском мире с чувством причастности. С амбивалентным чувством. Этот мир, полный мифов и готовых смыслов, легко может стать ностальгическим раем — для желающих грезить (их сегодня предостаточно). Этот мир может показаться и адом — для тех, кто умеет критически мыслить и владеет фактами.
Думаю, сегодня мы вполне можем позволить себе признать эту амбивалентность. Нет нужды сохранять зачарованность — ни во взгляде на наше прошлое, ни во взгляде на нас самих и наши взаимоотношения с государством. Пройдя через гнев и отвержение собственного прошлого сразу после развала Советского Союза, а затем через ностальгию по сталинским временам совсем недавно (и даже еще теперь), мы уже можем дать маятнику успокоиться — и дать успокоиться своим эмоциям.
Нет нужды сохранять зачарованность — ни во взгляде на наше прошлое, ни во взгляде на нас самих и наши взаимоотношения с государством.
Мы также уже можем позволить себе признать, что советская эпоха дала нашему обществу колоссальные прогрессивные толчки. Эти толчки были инициированы государством, их плодами мы пользуемся теперь. Наше вполне секулярное и урбанистическое общество сегодня — результат всеобщего образования и просвещения в советскую эпоху, борьбы с религией и насажденного тогда научного взгляда на мир. Вполне состоявшаяся женская эмансипация — результат идеологии всеобщего равенства (хотя и усугубленный миллионами мужских смертей в боях Гражданской, в ГУЛАГе и во время Второй мировой).
«Можем себе позволить» означает способность подойти к вопросу без оголтелости и остервенения (в какую бы сторону оно ни было направлено): не петь оду тирании; не посыпать голову пеплом и не разбивать лоб в покаянной молитве; не мазать огульно черным и не мазать белым; не талдычить о примирении всех со всеми, закрывая глаза на ужасное. А для начала просто назвать это ужасное — ужасным. Не отрицать свой анамнез. Но и прекрасному в этой памяти — позволить быть.
Кто будет называть? Историческое сообщество, художники, журналисты — предлагать. Общество — выносить вердикт через обсуждение. Сегодня это звучит как утопия, оторванное от реальности прекраснодушие. Кто знает, как зазвучит послезавтра? Тем более, что потребность в общественном диалоге о прошлом — огромная. Он необходим, как воздух. Так долго советскому человеку не давали говорить о перенесенных трагедиях — о раскулачивании, о массовом голоде, о депортациях и ссылках — что одного только «дискуссионного» десятилетия 1990-х — недостаточно. Семейные истории, полные умолчания, затаенной боли и невыплаканного горя, эхом передаются по поколениям и до сих пор корежат людей.
Не ангажированный разговор о прошлом превратит нас в субъектов собственной исторической памяти: советский миф — вытащенный из закоулков сознания на свет, беспристрастно изученный со всех сторон и названный честными словами — потеряет волшебную власть. Советское перестанет нами управлять.
Одного только «дискуссионного» десятилетия 1990-х недостаточно.
Продолжать же дальше цепляться за советские и пост-советские мифы, бесконечно убаюкивая себя «старыми песнями о главном», значит отрицать собственное взросление. А российское общество повзрослело за последние три десятилетия — хотя бы потому, что 30 лет назад в стране был введен институт частной собственности (оставим в стороне вопрос о его качестве) и российский гражданин стал худо-бедно учиться жить самостоятельно, без ежеминутной опоры на железную руку.
У меня есть потребность любить родину — это естественная потребность каждого человеческого существа с нормальной психикой, наравне с потребностью в материнском приятии и потребностью в гармонии мира. Есть потребность передать эту любовь своему ребенку. Есть желание, чтобы этому ребенку нравилось жить в России — и сейчас, и через полвека. Думаю, у очень многих есть подобные потребности и желания.
До тех пор, пока советские и пост-советские мифы покрывают наше прошлое гигантской непрозрачной тенью, эти потребности и желания фрустрируются. Потому что любовь для мыслящего человека — это не только летучая эмоция, но и знание. Любовь основывается на открытости и честности — только так. А в тени, где есть место умолчанию и стыдным тайнам, всегда плесенью прорастут ложь и манипуляции.
Признание собственных ошибок — признак силы. Государство, готовое пролить свет на темные стороны своего прошлого, заслуживает уважения. Как и общество, готовое открыто эти темные стороны обсуждать.
Честные романы о советском времени сегодня необходимы — чтобы выдавить из нас советское, пусть и по капле, и окончательно оставить позади.
Гузель яхина эшелон на самарканд о чем
Гузель Яхина. Эшелон на Самарканд. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2021. Содержание
Захваченность советским прошлым и необходимость выяснить с ним отношения остается важнейшей темой современной российской культуры. Одно из ярчайших свидетельств этого — новый роман Гузель Яхиной «Эшелон на Самарканд» и развернувшаяся вокруг него дискуссия.
«Эшелон на Самарканд» еще до выхода из печати стал важным участником разговора об отношении к болезненным страницам собственного прошлого. Этот разговор по определению нелегок и обречен на излишнюю эмоциональность. В этой ситуации тем более важным кажется поговорить о романе, по возможности освободившись от эмоций и сосредоточившись на анализе того, что есть в тексте.
Действие романа разворачивается осенью 1923 года. По распоряжению главы Деткомиссии ВЦИК Дзержинского в голодающей стране были сформированы эшелоны, перебрасывающие детей из голодных регионов Поволжья в сравнительно сытую Среднюю Азию. Один из таких эшелонов должен перевезти 500 «голдетей» из детского приемника в Казани в Самарканд. За это назначены отвечать детский комиссар Белая и начальник эшелона Деев. Рассказ о снаряжении поезда и его пути через голодающую страну оказывается не столько историей трагедии, сколько притчей о конфликте, заложенном в самом основании страны, наследницей которой является современная Россия.
Первое, что бросается в глаза в «Эшелоне в Самарканд», — это хорошо знакомая читателем двух первых романов Яхиной кинематографичность ее языка. Вот капли дождя струятся по лицам статуй, вынесенных на балкон казанского Дворянского собрания, превращенного в детский приемник. Вот в центре ссыпного пункта, куда окрестные крестьяне принудительно сдают продовольственные «излишки», перед онемевшими героями посреди мрачного, голоднообморочного пейзажа вырастают три огромные горы зерна, и парящая в воздухе мука создает вокруг них подобие сияния. Вот набившиеся в вагон, бывший когда-то путевой церковью, белоказаки служат литургию и отсветы свечей ложатся на суровые лица, остатки золотых росписей, превращая воздух в вагоне-храме-лазарете в густое дрожащее марево.
Однако видеть в романе просто разросшийся киносценарий не получается. Яхина не просто бойко и образно пишущий автор. Не менее важными составляющими ее текстов оказывается стремление основываться на документальных фактах (даже в сказочных вставных сюжетах романа «Дети мои») и способность к обобщению, приданию рассказываемой истории символического, если не мифологического значения.
Сможем ли мы лучше понять «Эшелон», если определим его жанр как исторический роман или docufiction? Сама Яхина вроде бы дает для этого достаточные основания: в пользу этого свидетельствует включенный в издание список источников, среди которых архивные документы и диссертации о голоде 1920—1921 годов, и публикация в «Новой газете» расширенного исторического комментария к роману. Однако и документальность — не главный ключ к природе романа. Будучи третьим по счету романом автора, в художественном отношении «Эшелон на Самарканд», как представляется, развивает сильные стороны первых двух.
«Зулейха открывает глаза» был вполне классическим реалистическим произведением; если отсылки критиков к «соцреализму» стоит скорее списать на эмоции, в излишней притчевости и мистичности его упрекнуть было нельзя. Намеком на возможности дальнейшего развития была разве что линия безумия доктора Лейбе, фантастическое «яйцо», втянувшее его в себя, чтобы спрятать от страшной окружающей реальности. Из этого яйца в значительной степени рождается «магический реализм» романа «Дети мои» — по художественной природе в куда большей степени литературной сказки, чем исторического романа. «Эшелон на Самарканд» выглядит возвращением к реализму, но возвращением куда более зрелым, свободным от слепого подчинения его законам. Автор, попробовавший свои силы, возвращается к прозе, формально совершенно документальной, но сквозь которую все время прямо сквозят символизм и притчевость. В «Эшелоне» есть своего рода приветы «яйцу» доктора Лейбе — голодный бред Сени-чувашина и внутренний монолог Загрейки, воспроизводящий внутреннюю оптику человека с расстройством аутического спектра.
Но если притчевый и символический элемент тут так значителен (многие критики прямо называют «Эшелон» притчей), зачем же тогда ссылки на источники и архивные изыскания? Автору явно важно, чтобы в основе рассказанного был не вымысел, а документальная реальность, именно ее нужно превратить в кино, экшен и притчу.
Пытаясь понять, почему документальная реальность так важна для Гузель Яхиной, мы подходим к чему-то принципиально важному в феномене ее романов.
В одном из интервью Яхина говорит, что считает своей задачей помочь читателю эмоционально «одолеть» мучительно трудную тему голода в Поволжье. Так психотерапевт, работающий с психологической травмой, видит своей задачей всеми возможными способами помочь пациенту «принять» травматическое событие, вытащить его из подсознания в сознание и тем самым остановить его подспудное деструктивное действие. Именно отсюда внимательность Яхиной к реальным, почерпнутым из исторических источников сюжетам. «Эшелон на Самарканд» — это собрание документальных сюжетов, рассказывающих историю голода 1921—1922 годов и отпечатывающихся в сознании навсегда: можно ли забыть истории о поедании земли, падали из скотомогильников или собственных пальцев, картины голодного безумия, историю отца, ждущего смерти жены и детей, или матери, поющей детям «смертельную колыбельную», и так далее и так далее. Эту каталогизацию ужасов невозможно объяснить желанием шокировать читателя, завлечь его или сформировать у него отвращение к большевикам — все эти цели куда успешнее достигаются совсем другими средствами, которыми Яхина тоже отлично владеет. Но внимание к документальным сюжетам объясняется именно терапевтической задачей: создать энциклопедию голода в Поволжье, облеченную в романную форму музейную экспозицию, снабдив ее всем необходимым для того, чтобы посетитель не покинул музей прежде, чем усвоит предложенный материал. Этому же служат многочисленные портреты детей и даже перечисление их имен. С литературной точки зрения они нужны для того, чтобы превратить поезд в образ и символ целой страны, с терапевтической — чтобы превратить чтение в своего рода «возвращение имен», ритуал, позволяющий пропустить рассказываемое через себя и прожить непрожитое обществом.
Самый важный и самый интересный в книгах Яхиной и «Эшелоне» в частности — этот терапевтический импульс описать, вывести на свет, сделать одолимым и заставить вместить это в себя. И в свете такой задачи все остальное сразу встает на место: и кинематографическая техника, и бойкость в развитии сюжета, позволяющая автору именовать роман «красным истерном», и любовная линия, и исполненная нежности интонация всего повествования. Все это — способ подсластить пилюлю, и в данном случае избитая метафора как нельзя кстати: все эти техники призваны помочь больному, нам с вами, сделать необходимые для выздоровления процедуры максимально выносимыми.
Именно об этом, и даже используя ту же самую метафору, говорила применительно к «Одному дню Ивана Денисовича» Лилианна Лунгина в своем знаменитом интервью Олегу Дорману: «Залог великой художественности „Ивана Денисовича” в том, что Солженицын взял счастливый день, вот — что такое хороший день в заключении, когда все складывается как нельзя лучше. Это создает какую-то возможность воспринять. Ведь очень большое количество „чернухи” человек и воспринять не может. А тут, я бы сказала, у пилюли очень горькой есть оболочка, в которой это можно проглотить».
По сравнению с этой главной задачей романа вопросы о том, каково предлагаемое романом отношение к советскому прошлому, отходят на второй план. «Эшелон», разумеется, предлагает такое отношение, и далее мы скажем об этом специально, но его основная задача как терапевтического романа — не допустить трансляции готовой идеологии, «выхода идеи из формы».
Идеи романа и идеи вокруг романа
Эта двойственность отчетливо проговаривается в единственной, пожалуй, «концептуальной» сцене книги — именно поэтому несколько выделяющейся своей публицистичностью на фоне остального текста — в беседе фельдшера Буга с Деевым, которую они ведут, роя могилы для умерших по дороге детей:
«— кажется, добрый ты, добрее и не бывает: лежачих по утрам киселем выпаиваешь, дурачка-малолетку под койкой приютил, пацанья бездомного в эшелон понабрал, чтобы от голода спасти. Казалось бы, доброты — на троих. Но и ненависти в тебе, внучек, — не на троих даже, а на десятерых с лихвою. Вот и получается у тебя: под любовью — ярость; под юностью — старость; под силой и командирством — слабость и душевные метания. Одни капустные листья и несть им числа.
— Что же я, по-твоему, с двойным дном? Плохой человек?
— Не знаю. Тебе изнутри-то виднее.
— А снаружи что видно?
— Видно, что нас с комиссаром из поезда бы выгнал и глазом не моргнул, если бы не разрешили тебе беспризорников подсаживать. Что за мясо на ссыпном пункте умереть был готов. Что инспектора любого станционного задушишь, если помешает он „гирлянде” дальше идти. И движут всем этим не долг, не идея, не человеколюбие, а большое отчаяние и большая боль. Ты в этом эшелоне спасаешь не детей, а самого себя. Детей просто заодно. Вот что видно. А еще видно, что сегодня ты поезд с детьми в Туркестан доставишь, а назавтра казачий отряд расстреляешь. Одной рукой спасаешь, второй убиваешь.
— Не убиваю, а караю врагов революции! Нынче все так живут.
— Многие, — согласился Буг. — Но не все. Кто живет — про тех и говорю, что покалеченные. Тех и жалею».
Естественно предположить, что это объясняется не стремлением обелить преступления или свести страшную тему к убаюкивающей сказке, но настоять именно на принципиальной двойственности, слитности доброго и злого как специфической черте изображаемой реальности. То, с какой настойчивостью подчеркивание этой двойственности рецензенты стараются истолковывать исключительно в ту или иную сторону, в сторону оправдания или очернения, — само по себе интересный симптом, свидетельство негодности применения здесь столь привычной черно-белой оптики.
Ведь в том-то и состоит специфика нашего положения как наследников советского времени, что мы наследуем одновременно и преступления, и достижения. И сама неразложимость этого наследия на «чистое» и «нечистое» — плесень отдельно, липовый мед отдельно — и есть главная проблема работы с ним. С наследием, от которого, во всей его комплексности, для начала надо перестать отворачиваться. Такое «принятие» болезненного прошлого вовсе не означает его обеления, напротив, оказывается условием полноценной его проработки и залогом реального разговора об ответственности за него.
Если и искать в романе что-то вроде субъективного авторского «высказывания», то больше всего на него похож образ Загрейки, самый темный и трагический в романе. Вечный ребенок, внутренний мир которого представляет собой неутихающую войну, искореженный пережитыми лишениями, спасенный Деевым и прильнувший к нему с собачьей страстью, он оказывается в конце романа искалечен тем, чьей воле всецело себя предал. На то, что этот образ имеет особое значение для автора, указывает его имя: Яхина признается, что Загреем звали ее деда, спасенного от голода одним из таких эшелонов. Трудно не увидеть в этом образе — не умеющего отличить друга от врага слепого ребенка с вечной войной в голове — рефлексию автора не только о советском человеке, но и о современном. Автора, пишущего уже третий роман, исполненный невероятной нежности и примирительного пафоса, и получающего в ответ потоки изощреннейшей брани со всех возможных сторон.
Можно по-разному относиться к книгам Яхиной, сколько угодно спорить об их литературных достоинствах, но поставленная ею терапевтическая задача сделать трудное прошлое «одолимым» — безусловно важнейшая для сегодняшнего российского общества. И сама по себе чуткость к этому — черта большого художника, а заодно и признак если не здоровья, то жизнеспособности современной отечественной культуры. Ведь именно культуре — здоровой и настоящей — надлежит брать на себя решение такого рода задач, быть медиатором работы с травмой прошлого, общественной дискуссии о трудных вещах, проговаривать которые больно, а молчать о которых невозможно.
Именно такую задачу в каком-то смысле ставили перед собой Ахматова («а это вы можете описать?») и Солженицын в России, и зарубежные авторы, работавшие с темами американского рабства или Холокоста, вроде Тони Моррисон и Уильяма Стайрона. Не просто прокричать, чтобы немного полегчало, но «описать», чтобы невместимое оказалось вмещено. Описать, чтобы выйти из отношений зависимости и превратиться, как говорит сама Яхина в своем авторском манифесте, из объекта истории своей страны в ее субъекта, из слепо прилепившегося к своему «брату-хозяину» больного и напуганного ребенка в свободную личность.