Что открывал шмелев в людях

Иван Шмелев, как зеркало белой эмиграции. ч. 1

Иван Шмелев, как зеркало белой эмиграции.

Часть 1. «Детские годы чудесные».

Напомню, вкратце, некоторые основные вехи его «творческого пути».
Начинал он как писатель-реалист, уделявший большое внимание жизни и заботам «маленького человека» в царской России.
Говоря современными терминами, это был «популярный тренд» в писательской среде России начала ХХ века. Публикации Шмелева заметили и поддержали многие «маститые» писатели, включая Максима Горького и Ивана Бунина.
В годы Первой мировой и Гражданской войн он с семьей жил в Крыму и непосредственного участия в боях не принимал. В январе 1921 года при невыясненных до сих пор обстоятельствах, был расстрелян его единственный сын Сергей, бывший офицер белой армии. Эта была страшная трагедия для И.С. Шмелёва и его жены…

Сразу же после прибытия в эмиграцию И.С. Шмелев занимает открытую антисоветскую позицию.
(Характерно, что в Советской России, «в заложниках у иудо-большевиков», (по его определению) у Шмелева остались близкие родственники: мать, родной брат и три родные сестры, причем никто из которых не был репрессирован, несмотря на их «непролетарское» происхождение, дореволюционное богатство и яростный эмигрантский антибольшевизм самого Ивана Шмелева.
(Впрочем, об этом мы еще подробно поговорим в следующих главах)

Наибольший интерес, как мне представляется, вызывает жизнь и творчество И.С. Шмелева в период с 1940 по 1945 год, во время немецкой оккупации Парижа.
Надо сказать, что многие белоэмигранты там с восторгом восприняли весть о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз и активно сотрудничали с оккупационными властями и организациями.
Вот что пишет об этом в своей книге «Я унёс Россию. Апология русской эмиграции», известный русский писатель-эмигрант Роман Борисович Гуль:

«При вступлении гитлеровцев во Францию в своем обозе они привезли для русской эмиграции некоего русского гестаписта, бывшего балетного фигуранта г-на Жеребкова. Сей молодой российский гестапист назначался в Париж для “управления русской колонией”, чем он и не преминул заняться, сменив В.А. Маклакова, арестованного и заключенного в парижскую тюрьму Шерш-Миди.
Жеребкову гитлеровцы дали и денег на издание газеты “Парижский вестник” (1942 — 1944)…

В газету пошли сотрудничать некоторые писатели-эмигранты с именем. Среди них был и Иван Сергеевич Шмелев, автор “Человека из ресторана”, “Солнца мертвых”, “Путей небесных”, “Неупиваемой чаши” и других.
Пошел Илья Дмитриевич Сургучев (до революции его “Осенние скрипки” ставились в МХАТе). Пошел небольшой писатель Вл.И. Унковский, которого Ремизов называл “африканский доктор” (Унковский одно время жил в Африке).
Я “Парижского вестника” не видал и не читал.

Единственный раз, в шато Нодэ, Рябцов дал мне какой-то истрепанный номер этого “органа”. Я прочел. В нем разливался Сургучев пиша о том, как он едет по Парижу мимо собора Нотр Дам и предается философическим размышлениям: почему это люди выстроили такое великолепное здание “в память какой-то ничем не замечательной еврейки”?
Помню мое чувство гадливости: попал-таки в самую точку для Гитлера и Жеребкова…
Жеребков ускользнул в Испанию (вероятно, были большие деньги), где, может, и по сей день благоденствует под южным небом Каталонии…

Но множеству рядовых коллабо бежать было некуда, и одни сидели в Париже тише воды, ниже травы».

Как видим, из этой обширной цитаты, белоэмигрант Р.Б. Гуль (не замаранный, кстати, активным сотрудничеством с гитлеровцами в годы оккупации Франции), во-первых «открещивается» даже от чтения этой «гестапистской» газеты, в которой печатался Шмелев, и во-вторых подчеркивает, что деньги на эту прогитлеровскую газету, «гестаписту» Жеребкову дали немецкие оккупационные власти.

Впрочем, ни для кого тогда, в послевоенной Франции, это и не было секретом.
Лиц, активно сотрудничавших с оккупационными властями («коллаборационистов»), французы довольно жестоко преследовали, судили, сажали в тюрьмы, а порой даже «линчевали» и казнили без суда и следствия.

В мае 1947 года И.С. Шмелев, стараясь оправдаться за свое участие в публикациях этой прогитлеровской газеты, написал статью «Необходимый ответ», где он, довольно вяло, попытался объяснить свой коллаборационизм тем, что он –де «не знал», что «Парижский вестник» издавался на немецкие деньги, приводя для этого совсем уж «детские» аргументы:
«Когда нарождалась газета «Пар. Вест.», ее редактор просил меня о сотрудничестве. Я спросил, на чьи деньги. – «На русские, начинаем с нашими 3 т. фр.».
В этой же статье Шмелев утверждал уж и вовсе неправдоподобные вещи типа: «Фашистом я никогда не был и сочувствия фашизму не проявлял никогда. Пусть мне укажут противное… я утверждаю совсем обратное: я работал против немцев…»

Понятно, что в условиях гитлеровской оккупации Франции, сотрудничая с «гестапистами», руководившими единственной прогитлеровской газетой на русском языке, работать в ней «против немцев» Шмелёву было просто невозможно, даже если бы он действительно хотел этого.

Скорее всего, он и сам понимал шаткость и неубедительность этих своих оправданий и, опасаясь ареста и суда за свой коллаборационизм, вынужден был тогда уехать из Франции в Швейцарию, где прожил больше года.
Что же касается его публичных просьб «указать ему» на его «сочувствие фашизму», то сделать это, даже сейчас, спустя многие десятилетия, будет не слишком-то сложно.

В серии этих статей мы и постараемся разобраться с тем, как НА САМОМ ДЕЛЕ И.С. Шмелёв относился к Гитлеру и гитлеровской Германии.
Какие взгляды, убеждения и симпатии он имел по отношению к германскому, еврейскому, голландскому и русскому народам, к различным религиозным конфессиям и авторитетным международным организациям того времени, того же Нобелевского комитета, к примеру.
Поверьте, нас ждут интереснейшие «открытия», малоизвестные даже для некоторых современных «шмелеведов».

А пока – о том, почему, есть определенные основания сомневаться в «официальной» дате рождения Шмелева.
Дело в том, что он был очень «писучим» (да простят мне это слэнговое словечко) человеком, оставившим после себя не только целый ряд рассказов, очерков, повестей и романов, но и обширнейшую переписку с нобелевским лауреатом Иваном Буниным, своими родственниками и знакомыми, видными советскими деятелями и писателями (А.В. Луначарским, М. Горьким, В.В. Вересаевым) и т.д.

Самой интересной, на мой взгляд, была его переписка с Ольгой Александровной Бредиус-Субботиной, которая была горячей почитательницей (сейчас бы сказали «фанаткой») его творчества и, как нередко бывает, заочно влюбилась в автора понравившихся ей книг, невольно отождествляя с ним, взволновавших её, литературных героев Шмелёва.
(Отметим, что Ольга Субботина в 1937 году вышла замуж за богатого голландца Арнольда Бредиуса ван Ретвельда и переехала ним в Голландию, что не помешало ей в 1939 году «заочно» горячо полюбить Шмелёва и написать ему сотни писем с любовными признаниями и клятвами).

Сам же Иван Сергеевич Шмелёв, к моменту получения письма от Ольги Бредиус, жил в Париже, и уже три года был вдовцом.
Однако, несмотря на свой довольно почтенный возраст (а в 1939 году ему уже исполнилось 66 лет) мечтал о женской ласке и тоже заочно влюбился в свою 35- летнюю «фанатку».
Началась их многолетняя переписка с регулярными взаимными признаниями в пылкой любви, требованиями о скорейшем приезде для личной встречи, ссорами, обидами, примирениями и т.п.
Переписка И. С. Шмелева с О. А. Бредиус-Субботиной ныне опубликована и содержит 638 писем самого писателя и 513 писем его корреспондентки (. ).

Очень интересно и познавательно будет сравнить «официальную» информацию о его детстве и молодости (записанную в Википедии и у его многочисленных биографов) с тем, что он сам вспоминал, и рассказывал Ольге Бредиус-Субботиной.
Википедия сообщает об этом следующее:

«Отец, Сергей Иванович принадлежал к купеческому сословию, но не занимался торговлей, а владел большой плотничьей артелью, в которой трудилось более 300 работников, и банными заведениями, а также брал подряды. Воспитателем (дядькой) своего сына он определил набожного старика, бывшего плотника Михаила Панкратовича Горкина, под влиянием которого у Шмелёва возник интерес к религии…
Начальное образование Иван Шмелёв получил дома, под руководством матери, которая особое внимание уделяла литературе и, в частности, изучению русской классики. Затем поступил в шестую Московскую гимназию, после окончания которой стал в 1894 году студентом юридического факультета Московского университета».

Как видим, в этой версии, все «чинно-благородно»: подрастающего Ивана воспитывал «набожный старик» и любящая матушка, «которая особое внимание уделяла литературе и, в частности, изучению русской классики».
А «набожный старик» Горкин заботливо «прививает» юному Ивану «интерес к религии»!

Однако своей возлюбленной Иван Сергеевич рассказывает о куда менее благостных воспоминаниях о своем детстве и «методах воспитания», которые применялись к нему. (Всю пунктуацию, орфографию и выделение И.С. Шмелевым отдельных слов и выражений я сохраняю без изменений).

Не правда ли, УДИВИТЕЛЬНЫЕ способы «воспитания» своего родного маленького сына применяла его богатая и образованная матушка, Евлампия Гавриловна Савинова?!

Далеко не в каждой крестьянской семье, даже тогда, ТАК лупцевали родных детей!
А тут – всего лишь за «текущие» «двойки» маленького Ивана матушка с помощью «здоровенной кухарки» секли розгами до бесчувствия мальчика.
Да так, что «после наказания пол был усеян мелкими кусками сухих березовых веток», а все его тело «было покрыто рубцами»!
А потом, видимо в качестве дополнительного наказания, всего иссеченного, со свежими рубцами, мальчика «силой заставляли ходить в баню»!

Не менее загадочна и фигура «набожного старика» Горкина, который, якобы «прививал» мальчику «интерес к религии».
Очень похоже, что это и был тот самый дворник, помогавший матушке Ивана пороть юного гимназиста, на которого Иван в возрасте 12 лет и «бросился с ножом», чтобы прекратить эти регулярные издевательства над собой.

Во всяком случае, только в этом примере, когда избитый матерью на пасхальном «разговении», Иван в слезах забился под лестницу, он, в переписке с О. Бредиус-Субботиной, единственный раз и упоминает фамилию «Горкин».

Важно отметить и то, что отец Шмелёва умер, как раз, когда Ивану исполнилось 12 лет (в 1885 году), вот тогда-то он, судя по всему, и осмелился «схватиться за кухонный нож» и кинуться с ним на своего «набожного старика».

Может быть, когда Иван повзрослел, с матушка стала обращаться с ним более цивилизованным образом?!
Ничуть не бывало!

Тоже – примечательная история, не находите?!
Мать жалуется на своего родного сына в полицию (. ), а также директору гимназии и будущего писателя едва не исключают из нее.
Ну, и уж совершенно эпической была ситуация, когда Ивана зимой, в мороз, в легкой курточке, ночью (!) попросту не пустили домой, и ему пришлось 12 верст через всю Москву бежать ночевать в дом своей замужней сестры.
(Интересно, какие «христианские» чувства при этом испытывала его любящая матушка?!)
А ведь его семья была ОЧЕНЬ богатой, образованной и, казалось бы, таких жестоких мер «воспитания» по отношению к сыну, родная мать применять не должна была бы.

Продолжалась и его литературная карьера.
В 1907 году Шмелёв вёл переписку с «самим» Максимом Горьким и отправил ему на рецензирование свою повесть «Под горами». После положительной оценки Горького Шмелёвым была закончена повесть «К солнцу», за ней последовали «Гражданин Уклейкин» (1907), «В норе»(1909), «Под небом» (1910), «Патока» (1911). Для произведений И.С. Шмелева в это время характерны реалистическая манера и тщательное изучение жизни «маленького человека».
Максим Горький поддержал И. Шмелёва в завершении работы над одним из значительных произведений – повестью «Человек из ресторана» (1911), сделавшая Шмелёва знаменитым.

(Интересно отметить, что в 1927 году, когда И.С. Шмелёв уже 5 лет находился в эмиграции, и публиковал там свои откровенно антисоветские работы (одно «Солнце мертвых» чего стоило!) в СССР вышел на экраны художественный фильм «Человек из ресторана», а снял его не кто-нибудь, а «сам» Яков Протазанов!)

Википедия сообщает: «С 1912 года Шмелёв сотрудничает с Буниным, став одним из учредителей «Книгоиздательства писателей в Москве», с которым его последующее творчество было связано на протяжении многих лет.
В 1912—14 годах было издано несколько его повестей и рассказов: «Виноград», «Стена», «Пугливая тишина», «Волчий перекат», «Росстани», посвящённые описанию быта купечества, крестьянства, нарождающейся буржуазии.

Семья Шмелевых стала жить богато, «на широкую ногу.
Вот что он вспоминал об этом в письме Ольге Бредиус-Субботиной:

После начала Первой мировой войны Шмелёв с женой уезжает в Калужское имение. Здесь писатель воочию видит и понимает, как пагубно влияет на нравственность человека мировая бойня. Шмелёв не принял Октябрьскую революцию. В первых же деяниях новой власти видит серьезные прегрешения против нравственности. Вместе с семьей в 1918 году Шмелёв уезжает в Крым и покупает домик в Алуште.

Об этом домике (и участке земли при нем) есть очень противоречивая информация.
Сам И.С. Шмелёв 21.декабря 1920 года так пишет А.В. Луначарскому о своем жилье: «Скоро 3 года, как я живу в Алуште…
Все эти годы мы жили в большой нужде (у меня здесь глинобитный домик в 2 комн[аты] и 400 саж[ень])».
Вроде бы и действительно – нищета: глинобитный домик и «клочок» земли…

Впрочем, И.С. Шмелёв, когда было надо, хорошо умел прибедняться.

В письме родному сыну Сергею, 21 июня 1917 года, он сообщает ему об этом доме и участке земли другую информацию:
«…мы в Крыму, в Алуште, у Ценского. Пиши Алушта, Таврическая губерния, почтовый ящик № 100, С.Н.Сергееву-Ценскому – для меня…
У него прекрасная ферма. 19 коров и 5 телят, бычки – одна прелесть. Ты бы растаял от удовольствия. 17 свиней. Совсем помещик. Приезжай?!
Покупаю у Тихомировых участок в 600 кв. саж. Будем груши сажать!
24 июня 1917 года: «У Ценского 19 коров и 6 телят. Телята приходят в сад. Собирали мы вишни. Скоро … груши…
Ценский очень мил и очень одинок. Жаль его: связался с хозяйством, фермой, и не пишет».
Похоже, что с С.Н. Сергеевым-Ценским они были соседями и жили тогда вместе, на «общий стол».

(Кстати, это тот самый писатель С.Н. Сергеев-Ценский, который в 1941 году стал лауреатом Сталинской премии первой степени, был удостоен ордена Ленина (1955 год) и двух орденов Трудового Красного Знамени за свои литературные труды.

Вполне возможно, что если бы не трагедия с сыном, последовавший за этим выезд в эмиграцию, то и из Шмелёва тоже вполне мог бы получиться известный советский писатель и лауреат разных премий. Как знать?! Ведь С.Н. Сергееву-Ценскому, в годы Советской власти, вовсе не помешали этого добиться ни «помещичье» житье, ни многочисленное стадо коров и свиней, которым он владел до революции.)

На купленном у Тихомировых, видимо, бывших соседей С.Н. Сергеева-Ценского, участке в 600 кв. саженей (а не 400, как Шмелев писал Луначарскому) росли груши, вишни, абрикосы.
Так что особо голодать, проживая в благодатном крымском климате, и имея такой обширный участок земли, они не должны бы.

О том, как отразилась Гражданская война на судьбе И.С. Шмелёва, поговорим в следующей главе.

Источник

III «Пугливая тишина» Неореализм «Росстани» Война О национальном В поисках законов бытия

В поисках законов бытия

В 1912 году увидел свет рассказ Шмелева «Пугливая тишина», и в нем уже невозможно было узнать традиционного, такого привычного, реализма, не было того бытописания жизни, в котором так замечательно проявился его талант. Рассказ написан в технике тех самых модернистов, которым Шмелев себя противопоставлял.

Сюжет как бы выдавливался, вымещался созерцательностью, и эта созерцательность, эта впечатлительность не была приживалкой, она заявляла в тексте о своих первейших правах. Реалистическая любовь к узнаваемой детали, к быту синтезировалась с импрессионистской художественностью, той самой, которая давно уже обжилась в противоположной реализму новой литературе — модернистской.

Никаких особых событий не происходило. Описано кратковременное пребывание в усадьбе главного героя — корнета, озабоченного тем, где бы раздобыть тысячу рублей. А еще в рассказе есть множество не имеющих к этим заботам мелочей: абсолютно необязательных мотивов, деталей несущественных, но сопровождающих человека в обыденной жизни на каждом шагу. Герой потянулся, проснулся, закурил, подошел к окну, наблюдал за девчонкой в красной кофте, подставил голову под холодную струю воды, девчонка обтерла ему сапоги, он встретил возвращавшуюся с купанья худенькую фрейлен, потом наблюдает за ней ночью, он же в росистой крапиве прижимает к себе деревенскую девчонку… Бессобытийны и линии других персонажей. Вот маленькие Марочка и Лили наблюдают за шмелем, да и говорят они ни о чем, вот Прокл собирает с деревьев янтарную накипь, вот отец глядит в сад, вот приходят резаки и… наконец-то происходит стоящее событие — забивают свиней! одну зарезал сам корнет!

Шмелев явно избегал характерного для его раннего творчества психологического анализа. Анализ вообще в этом рассказе подменен впечатлением от происходящего. Словно Шмелеву хотелось изобразить ощущение реальности, а не саму реальность, потому рассказ получился лиричным. Он показывал не столько жизнь, сколько жизненные ощущения, он словом передал — не описал, а именно дал почувствовать! — вкус, запах, осязание: корнет побарабанил пальцами по спине девчонки, «чувствуя, как она худа и пуглива», он заметил, как вспыхнула фрейлен, он слышал, как застучали ее каблучки, как от ротиков девочек пахло молоком и сном, старшему резаку «было приятно слушать, как потрескивает чем-то знакомым с лугов». Животное тоже мир чует: свинья почувствовала, что скоро придет та, веселая, звонкая, что почесывала им за ушами, болтала, напевала, наливала корыта; приговоренные к убою животные чувствовали неладное по запаху крови на куртках людей.

Созерцательность и впечатлительность во многом достигались лейтмотивом тишины, даже пугливой тишины: «так было покойно кругом»; день был тихий, «дремал в полном солнце вишняк», над ним в жаркие часы «застаивались» рои стрекоз, «и тогда тишина становилась такой четкой и звонкой, что сорвавшаяся вишня давала тугой звук камня»; было так тихо, что слышалось, как струйками бежит песок; рев кабана понесся в «тихую росистую ночь»; разогретые водкой резаки были опьянены «воздухом тихих, ночных полей»; «ночь шла и шла тихим ходом и в небе далеком, и на земле».

И вдруг в эту инертную плазму врезается определенность натуралистического толка. Такое зыбкое, такое ленивое, такое тихое бытие пронзительно контрастирует с экспрессивным, с нервическим убойным делом; тут и метущийся кабан, и сосредоточенная работа резаков: «Захлестнули веревками и навалились грудой. Жали к земле. Но кабан упирался, выставив переднюю ногу. Тогда старший забежал с головы и с размаху ударил по ноге кулаком. Кабан рухнул и ткнулся рылом в песок»; спокойное усадебное пространство пронизано животным страхом: кабан «выкинулся» и издал «тревожный рев», свинья, подчиняясь инстинкту, старалась «отлипнуть от земли», «цеплялась за каждую неровность»; а в корнете вдруг пробудилось желание — «сладость»! — самому зарезать свинью: «Это скрытое напряжение, бессознательно искавшее выхода все эти дни, подавленное и, быть может, еще более раздраженное пережитой тревогой и усилившееся к ночи, и едкий запах от крови, который он особенно ярко чувствовал, раздражали до боли».

Шмелев писал об очень простом — о том, что «шла светлая Божья жизнь», что в полноте жизни сосуществовали наслажденья и тревоги корнета, идиллическая, пасторальная изначальность мира и кричащие инстинкты. В привычности обнаружилась значимость бытия.

Шмелев — один из тех писателей, которые в начале XX века создали новый реализм. Может быть, правы те, кто писал о кризисе реализма. А если не о кризисе, то о его исчерпанности. Например, В. Розанов был уверен, что Толстой довел русскую литературу до апогея и в традиционном направлении уже больше ничего нельзя было сделать[42]. М. Волошин тоже говорил об окончательности реализма, но имел в виду не Толстого, а Чехова: это он «в своем многоликом муравейнике исчерпал всю будничную тоску русской жизни до дна, и она подошла к концу»[43]. Почему? Потому что целое столетие русская литература, как отмечал Волошин, требовала лишь изображения действительности как она есть, но действительность оказалась не такой простой и понятной. А ведь в слове — и об этом тоже писал Волошин — есть не только изобразительный потенциал, в слове живет предчувствие, желание, порыв.

Слово целым поколением писателей начало восприниматься как нечто живое, со своими интуициями и инстинктами. Слово начало передавать восприятия и впечатления, что мы как раз и видим в «Пугливой тишине».

Означало ли такое преображение творческой манеры отречение от Толстого? Вовсе нет. Реализм, может быть, себя и исчерпал на толстовском пути, но Толстой же и указал Ивану Шмелеву, Ивану Бунину, Викентию Вересаеву, Алексею Толстому, Александру Куприну, Борису Зайцеву их путь. В их неореализме не обошлось без Толстого. Это Толстой привил им непосредственное, неумствующее отношение к быту и бытию. Это Толстой ругал литературу за «умственный яд»[44]. Это Толстой обратил взор человека XX века к обыденной, ежеминутной жизни, которую как раз и надо любить. Вслед за ним идеолог XX века, самобытный критик Р. В. Иванов-Разумник сказал: «Цель жизни — не счастье, не удовольствие, а полнота бытия, полнота жизни…»[45] Толстой увлек за собой будущих неореалистов, когда они были еще в нежном возрасте. Бунин свои воспоминания 1927 года о Толстом начал так: «Я чуть не с детства жил в восхищении им»[46].

В 1910 году вышла в свет посвященная Достоевскому и Толстому первая часть философского эссе Вересаева «Живая жизнь». В нем он сформулировал то, что готовы были сказать эти писатели и что они уже выражали в своих произведениях. Суть «Живой жизни» такова: герои Достоевского тоскуют о живой жизни, простой и радостной, ежедневной и ежеминутной, а герои Толстого живут ею, и все потому, что Достоевский, в отличие от Толстого, подходил к жизни «с меркою разума и логики»[47]. Если Алеша Карамазов говорит, что жизнь хочется ему полюбить всем нутром, что все должны жизнь полюбить больше, чем ее смысл, то Толстой не говорит должны и хочется, он «и без того жадно любит жизнь именно нутром и чревом, любит жизнь больше, чем смысл ее»[48].

На сознание новых реалистов повлияли и распространившиеся в России идеи новой европейской философии — философии жизни, представителями которой были А. Бергсон, В. Дильтей, Г. Зиммель, Ф. Ницше, Г. Риккерт. Если Толстой изображал саму жизнь, а не ее идею, то и Риккерт писал: «Под философией жизни не следует понимать философию о жизни как некоторой части мира. Для современной философии жизни характерно скорее то, что он пытается при помощи самого понятия жизни, и только этого понятия построить целое миро- и жизнепонимание»[49]. Высшим смыслом цивилизации эти философы полагали человека с его страстями, желаниями, с его волей, интуицией, и в этом они опирались на Б. Паскаля, призывавшего узнавать мир сердцем. Шмелев, несомненно, был знаком с идеями философов жизни. В рассказе «На пеньках» (1924) его герой говорит: «Логика хромает. Ах, эта логика. Слух обострен, а логика моя… Знаете — шестое чувство, Бергсон-то еще говорил все. А Ницше? А Паскаль?!»

Писателям нового направления нужны свои издательства. И в 1911 году в Петербурге было создано «Издательское товарищество писателей». Существовало оно недолго, до 1914 года, на дальнейшую деятельность просто не хватило денег. В нем собрался цвет прозаиков реалистического направления. Причем были тут и неореалисты, и приверженцы традиционного реализма. Собственно задачей товарищества, противопоставившего себя вкусам «лавочников и мещан»[50], было объединение реалистов демократической ориентации и защита их материальных интересов. Товарищество организовал Николай Семенович Клёстов-Ангарский, который впоследствии, уже после Октября, сыграет свою роль в судьбе семьи Шмелевых[51]. Журналист, литературный критик, он был видным революционером, членом партии большевиков с 1902 года; Советская власть использует его на издательской работе, а с 1929 года он проявит себя во Внешторге. Шмелев — пайщик товарищества. Помимо него и Клёстова-Ангарского пайщиками были И. Бунин, Б. Верхоустинский, Г. Гребенщиков, П. Нилус, А. Серафимович, С. Сергеев-Ценский, С. Скиталец, А. Толстой, А. Чапыгин, Е. Чириков и другие — всего двадцать шесть человек. При вступлении каждый вносил пай в размере 100 рублей плюс десятирублевый вступительный взнос. Шмелев — участник первого коллективного сборника, изданного товариществом; он опубликовал в «Сборнике первом» (1912) «Пугливую тишину»; там же были напечатаны произведения Бунина, Сергеева-Ценского, Толстого, Федорова, а также не состоявших в товариществе Вересаева и Брюсова. Под маркой товарищества в 1912 году была выпущена книга Шмелева «Рассказы».

По примеру «Издательского товарищества писателей» в 1912 году Клестовым было создано издательство и в Москве. Оно называлось «Книгоиздательство писателей в Москве». Просуществовало оно до 1923 года и располагалось сначала на Никитском бульваре, а с 1916 года — в Скатертном переулке. Первое собрание состоялось 22 марта. На нем были Шмелев, Ю. Бунин, Вересаев, Клёстов-Ангарский, Телешов и др. Шмелев стал пайщиком издательства, среди других пайщиков были братья Бунины, Вересаев, Зайцев, Телешов, а также Горький, Новиков, Серафимович, Сергеев-Ценский, Тренев. Шмелева избрали в руководящий издательством Наблюдательный комитет; вместе с ним в этот комитет вошли Клёстов, Бунин, Вересаев, Телешов. Редактором издательства стал Вересаев. Первые книги издательства — это «Суходол» Бунина, «Человек из ресторана» Шмелева, «Избранные рассказы» И. Новикова. Книгоиздательство выпустило восемь томов первого собрания сочинений Шмелева.

Благодаря книгоиздательствам, в целом писательству, материальная жизнь Шмелевых налаживалась. Летом 1913 года они даже смогли отдохнуть на Кавказе. Шмелев был яркой фигурой в культурной жизни того времени, участником литературных чтений и обсуждений, появление в печати его рассказов — это заметный факт литературной жизни и пример тех новых тенденций, которые она порождала. Например, рассказ «Росстани».

Шмелев написал «Росстани» в 1913 году. Он создал текст, который много позже И. А. Ильин назовет поэмой. Жизнь, такая привычная и узнаваемая, такая затертая глазом и ни к чему не побуждающая воображение, под его пером дышала, источала запахи, томилась, шелестела, охала… Шмелев вообще остро чувствовал органическую жизнь, у него было какое-то специфическое художественное обоняние, его слово видело, слышало, осязало. Когда он был еще маленьким и читал про лисицу и виноград, то ясно-ясно видел, как лисица эта выкатывала красный язык, как из пасти ее текли слюни, и «то, что было заключено в буквах, оживало, имело запах, живую форму» («Автобиография»).

«Росстани», уже в эмиграции, вдохновили К. Бальмонта — и в его лирике появились шмелевские мотивы. «Росстани» и сами лиричны. «Росстани» тихи, интонации их текучие. Рассказ появился в крикливую, громкую пору русской жизни, но Шмелев никого не поучал, ни к чему не звал. И если Дмитрий Сергеевич Мережковский писал о пределах христианства, о противоречиях плотского и духовного, Отчего и Сыновьего, если он звал всех от церкви Петровой к церкви Иоанновой, от Завета Сына к Завету Духа, то Шмелев своими «Росстанями» говорил: нет противоречий плоти и духа, жизнь человеческая укоренилась равно и в небесном, и в земном. Если в «Русском Ниле» (1907) Розанов сетовал на «ужасную русскую пассивность»: русский оживляется, если приходится кого-то хоронить! русским интересно только умирать![52] — Шмелев говорил: жить хорошо!

Шмелев не вступал в метафизические споры Серебряного века. Они ему либо неинтересны, либо он к ним не готов. Но ясно, что Шмелев, создавший в «Росстанях» образ покойной, разумной жизни, видел и другое — как скорбен мир, какое бремя страстей и суеты несет человек, и он искал ему пока еще неясных высших смыслов существования. Он бы мог, вслед за Пушкиным, сказать: счастья нет, есть покой и воля. Собственно, в «Росстанях» и сказал. Но в реальности покоя не было. Ключевая — тихое селение, но Шмелев пишет рассказ «Волчий перекат» (1913) и говорит: нет тихих селений, то «маяшник» утонул, то молодую выдают замуж за щедрые посулы, то сожительствуют невенчанные, то душа тоскует о несбывшемся… Нет тихих селений. Началась война, и тихая идиллия Шмелева, пугливая тишина его мира осталась только в памяти.

Летом 1914 года Шмелевы снимали дачу в селе Оболенском Калужской губернии. В августе 1914-го уже была проведена восточно-прусская операция русских войск, в результате чего Вторая русская армия потерпела поражение; была отброшена за Неман и Первая русская армия; в августе же началась Галицийская битва, и русские потеряли 230 тысяч человек… По деревням шла мобилизация. Издательница петербургского журнала «Северные записки» С. И. Чацкина предложила Шмелеву написать о настроениях крестьян — так появились его очерки «Суровые дни». Они печатались в «Северных записках» в 1914 и 1915 годах. Шмелев рассказывал в них о жизни крестьян калужской деревни Большие Кресты. Писал о том, что видел и слышал. Его герои — сильные, здоровые люди. Деревня отдавала фронту мужиков, она отдавала армии коней, и деревенский народ принимал это бремя на себя без злобы в сердце, без трагизма. Один из героев очерков отказывается от денежной компенсации за коня — он просто жертвовал его для фронта. Шмелев видел, как война изменяла людей, заставляла их жалеть и прощать. Он рассказал историю битой мужем бабки Настасьи, битой ее сыном невестки Марьи; сын Настасьи в мирной жизни был грубым и своевольным, даже корову пропил; с фронта эти женщины получают от него покаянное письмо — и прощают его. Шмелев увидел в деревне и светлое, и темное. Работник Максим — человек с пугливой душой, кормилец одиннадцати детей — своих и воевавшего брата-вдовца; на него «накатывала» темная сила, и как-то утром его нашли у лавки, где спали дети, с ножом у горла: по округе распространились слухи о том, что пришла ночью к Максиму темная сила «и открыла ему напоследок такое, что перерезал горло». Мирон и староверка Даша — счастливые супруги, но вернувшийся с войны Мирон обречен, у него сухотка мозга. Деревня открыла Шмелеву истины о народе, о нацональном, о русском человеке. Он увидел его благородство, выносливость, он подсмотрел в народной жизни трогательное, почувствовал невысказанное. В рассказе о войне «Три часа» (1915–1916) у новобранца по дороге на фронт появляется возможность навестить родную деревню, на свидание с матерью остается час — и мать, чтобы продлить встречу, бежит рядом с сыном, возвращающимся к эшелону через снежное поле. В сборник «Клич», посвященный жертвам войны, вошла проза Шмелева «В Луйском уезде» — начальный фрагмент задуманного им романа «Наследники»; в коллективный сборнике 1916 года «В помощь русским пленным воинам» он отдал рассказ «У плакучих берез», и он тоже — о национальном.

Шмелев задавался вопросом: за что выпадают такие испытания? И утешал себя надеждой, что через боли и тревоги человек откроет для себя истинную жизнь… или не для себя, а для будущего человека… так ему предопределено. Свою мысль о целесообразности всего происходящего — и страданий тоже — он высказал в рассказе «Лихорадка» (1915): «И жизнь постепенно формируется и движется к какой-то великой цели. Через эти страдания выявляется светлый лик жизни, через века… покупается великое будущее…» В этих словах было русское согласие с ниспосланными испытаниями.

Война побудила интеллигенцию к размышлениям о пределах и возможностях русских. В 1910 году Горький призывал Шмелева писать «хорошее», «человеческое», «бодрые песни»: в этом нуждается Россия, а «скотское» в народе уже «оплевано и будет оплевано», но — без Шмелева и без Горького[53]. Шмелев писал «хорошее», «человеческое» — о мужике размышляющем и страстном, созерцающем и деятельном, открытом и озорном, от такого не слышно упреков и жалоб, его помощник — Святитель Никола. В 1915 году в декабрьском номере петроградского журнала «Летопись» Горький опубликовал статью «Две души» — о русском характере, в котором есть восточная, Западу не свойственная вялость: если в русских есть что-то яркое, красивое, героическое, то, что и являет славянскую душу, то вспыхивает ненадолго, поскольку есть в русских и другая душа — от мистика и лентяя монгола. Статья была встречена с недоумением. Л. Андреев, например, в одном из писем назвал ее «надменной чепухой»[54], а в ответной статье в «Современном мире» высказался о статье Горького как об унижающей народ. Шмелев прочитал статью Андреева и написал о ней автору: «Думая над ней, я думал и о Вас, о Вашей крепкой и живой любви к русской душе. — Горький же возмутил меня»[55]. Позже Андреев в рецензии на «Суровые дни» в «Утре России» (1927. 29 янв.) упрекал новых западников в том, что их стараниями русский мужик «попал в хамы и безнадежные эфиопы», но есть Шмелев, который к этому «эфиопу» подошел чутко, «новой красотой озарил его лапти и зипуны, бороды и морщины, его трудовой пот, перемешанный с неприметными для барских глаз стыдливыми слезами»; Андреев писал: «Нет на этом мужике прекраснодушного народничества, ничего он не пророчествует и не вещает в даль, но в чистой правде души своей стоит он, как вечный укор несправедливости и злу, как великая надежда на будущее…»[56]

В 1916 году, после медицинской комиссии, Шмелева признали к военным действиям неспособным. Мобилизован был его сын — Сергей. С первого курса университета он поступил в артиллерийскую бригаду, в составе которой воевал в 1916–1917 годах. Поначалу он находился в Серпухове, и отец ездил туда к нему. После того как Сергея отправили на фронт, Шмелев стал мрачен, писать ему не хотелось, он, казалось, терял волю к жизни, понимая, что каждую минуту его мальчик — так он звал его — подвергается опасности. Сын, действительно, был отравлен газами. Уткнувшись в мокрый платок, он продолжал командовать солдатами. В письмах к сыну Шмелев проклинал войну и жаловался на свою апатию.

Где та целесообразность страданий. Где тот светлый лик жизни? В квартире стоял невозможный холод. С первого марта вводились карточки на хлеб. Шмелев не мог не видеть, что человеческое терпение подходит к своему пределу. Е. П. Пешкова сообщала Горькому 26 февраля 1916 года: «Шмелев вчера рассказывал, как толпа окружила какого-то торговца мукой, водила его по складам, заставляли показывать — сколько муки»[57]. И сын, и народ, и война, и происходящее в Москве и на фронте — все возвращало к вопросу о конечной цели, о скрытом смысле голода, холода, смерти, страха. И вот в 1916 году Шмелев написал рассказ, в котором — так ему казалось — он смог это объяснить. Он назвал рассказ «Лик скрытый» и посвятил его Сергею.

Во что верил Шмелев в 1916 году? В Божий промысел или в Великое Равновесие? На это ответить трудно. Но и та, и другая вера, сердечная и аналитическая, объясняла неизбежность страданий фатальностью. Сын, он сам, народ — все зависят от высшего предначертания.

Много лет спустя писатель обнаружил, что в «Лике скрытом» выразились его, шмелевские, предчувствия будущих потрясений. Шмелев окажется и участником, и свидетелем трагических катаклизмов, крестного пути России. Приближаясь к своему семидесятилетию, он признался в том, что в «Лике скрытом» показал интеллектуальное самообольщение человека. Шмелев писал 12 января 1942 года Бредиус-Субботиной: «Там, в рассказе, все дано, что потом должно было быть и что еще длится: обман ЖИЗНИ. И во всем — сами виноваты. Там, в рассказе — две „системы“ строить жизнь и познавать ее — сталкиваются: рацио, ratio, и… сердце, душа… — самому смутно»[58]. В сентенциях его героев-фронтовиков отразились идеи и Вл. Соловьева, и Н. Федорова, и Ф. Ницше.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *