Жанр элегии в творчестве В.А.Жуковского
Оглавление
Один из самых популярных жанров мировой лирики – элегия. Она связана с ситуацией воспоминания, окрашенного в грустные тона, ностальгией по прошлому. В разные исторические периоды (начиная с античности) стихотворная традиция открывала в этой теме свои аспекты, наиболее соответствовавшие духу времени.
Как отмечают исследователи, «пятьдесят лет творческой деятельности Жуковского вобрали в себя, по существу, пять различных эпох русского общественного и литературного развития: 1800, 1810, 1820, 1830, 1840-е годы. Каждый из этих периодов имеет свое содержание и неповторимое лицо. Жуковский в той или иной степени выразил в своем творчестве литературные потребности времени, отвечал на вопросы, волнующие его современников, искал «формы времени»» [Янушкевич 2006, 12].
В настоящей курсовой работе перед нами поставлена задача: исследовать художественное своеобразие жанра элегии в творчестве В.А.Жуковского; проследить, какое место в литературном наследии поэта занимают произведения этого жанра, как воплотились элегические мотивы и образы в стихотворениях поздних периодов.
Сохранилось предание о хромом школьном учителе Тиртее (VII в до н.э.), отправленном в насмешку жителями Афин командовать войском спартанцев, которые вынуждены были выполнить волю оракула. Тиртей прекрасно справился с неожиданными обязанностями: он вдохновил своими элегиями воинственный дух спартанцев. В этой легенде отразилось давнее понимание элегии как одного из жанров гражданской поэзии. Однако патриотическое содержание не закрепилось в дальнейшем за элегией.
Существенные изменения элегия претерпевает в эллинистическую эпоху: в элегию проникает любовная тематика. Каллимах и его последователи, используя мифологические образы, сетуют на безответную любовь, предаются печали, полагая, что одному поэту суждено пережить муки и горести отвергнутого возлюбленного. Эта тема будет подхвачена авторами римских элегий: Катуллом, Овидием. Однако в их творчестве элегия занимает промежуточное положение среди других жанровых форм.
В одежде скорбной вдов, роняя вздох, уныла,
Элегия струит над гробом слезный ток.
В ней нет парения, хоть тон ее высок.
Она поет печаль и радость двух влюбленных
И нежит, и гневит любовниц оскорбленных.
Оде уделено гораздо больше места:
Вот ода к небесам полет свой устремляет;
Надменной пышности и мужества полна,
С богами речь ведет в своих строках она (. )
Пусть Оды бурный стиль стремится наугад:
Прекрасный смятостью красив ее наряд.
Прочь робких рифмачей, чей разум флегматичный
В самих страстях ведет порядок догматичный,
Кто подвиги поет, заботясь лишь о том,
Чтоб даты не забыть и жить в ладу с числом!
(Перевод С. Нестеровой, Г. Пиларова)
Спор оды с элегией носит философский характер, оба лирических жанра выражают два основных аспекта человеческого бытия: человек в космосе и человек в социуме. Элегия помогает личности осознать свою пространственно-временную принадлежность к вселенной, ода отражает общественно-политические и социальные связи личности.
Ход мыслей в элегии: я одинок в этом мире, но любовь помогает мне преодолеть одиночество моего существования, однако любовь оказалась призрачной, я еще более одинок в этот вечерний осенний миг вечности, к которой принадлежит и моя жизнь. Так будем же ценить краткие мгновения бытия и счастья.
Можно сказать, что в XVII веке сформировались теоретические модели обоих жанров и определились сферы влияния. Мартин Опиц в «Книге о немецкой поэзии» (1624), обобщая опыт античных и ренессансных поэтов, дает определение элегии, близкое общепринятому: «В элегиях прежде всего говорится о грустных вещах, в них оплакиваются также любовные переживания, жалобы влюбленных, размышления о смерти, сюда же относятся послания, повествования о собственной жизни и тому подобное». Опиц при этом ссылается на мастеров элегии: Овидия, Проперция, Тибулла и др.
Пусть времени полет стремится
И все с собой уносит он;
В душе тоскующей хранится
Любви моей последний сон.
День каждый падает за мною,
Как, близких бурь послыша свист,
Угрюмой осени порою
Валится с дуба мертвый лист,
Уже весны моей не стало,
Уже полсердца отцвело,
И на лице печали жало
(Перевод П.А. Вяземского)
В пору формирования феодального абсолютистского государства приоритет принадлежал оде. Элегическое уныние представлялось неуместным. В XVIII веке в русле сентиментализма сосредоточием интересов поэта постепенно становится частная жизнь, а тут уж без элегии не обойтись. Элегия по своей сути личностна, лирический герой выделяется из некоторого условного коллективного «я» и поднимает бунт против вечных законов природы, отстаивая равные права каждого на счастье.
К элегии обращаются в конце XVIII века французские поэты: Эварист Парни, с которым познакомил русского читателя К.Н.Батюшков, Шарль-Юбер Мильвуа, которого переводит Е.А.Баратынский, и Андре Шенье, которому посвятил элегию А.С.Пушкин. Французские поэты в жанр элегии внесли ряд новых мотивов. Элегии Парни были посвящены не абстрактному кумиру, а его возлюбленной Элеоноре. Отсюда в элегию проникает биографизм, медитатизм отступает перед опытом. Усиливается мифологичность и аллегоризм, которые позволяют придать элегии легкий эротизм. Любовь в элегиях Парни плотская, земная, пренебрегающая целомудрием. Природа в элегии выступает как чуткий собеседник лирического героя.
Рождение жанра русской элегии обычно датируется 1802 годом и связывается с созданием В.А. Жуковским «Сельского кладбища» и «Элегии» («Угрюмой осени мертвящая рука. »). Благодаря В.А. Жуковскому в моду вошла так называемая «кладбищенская поэзия», которой присуще особое видение мира. Сельские ландшафты помогают забыть испорченную городскую культуру. В уединении лирический герой предается меланхолическим размышлениям о суете и тщете жизненных устремлений. Постигнув бренность земного существования, помыслы свои лирический герой обращает к вечности.
За элегией закрепляется окончательно любовное содержание, но любовь становится лишь поводом к разладу с миром.
Она дарит один лишь миг отрадный,
А горестям не виден и конец.
В начале двадцатых годов одна за другой появляются пушкинские элегии, каждая из которых являет собой шедевр жанра. Это «Погасло дневное светило. » (1820), «Редеет облаков летучая гряда. » (1820), «Я пережил свои желанья. » (1821), «Простишь ли мне ревнивые мечты. » (1823), «К морю» (1824), «Андрей Шенье» (1825), «Желание славы» (1825) и ряд других.
Пушкинская элегия этого периода преображается. На смену лицейской «унылой элегии» приходит элегия раздумчивая, философская, приемлющая жизнь во всех ее проявлениях как дар, ниспосланный свыше. В элегиях Пушкина возникает и тема смерти, они посвящены Д.Г.Н. Байрону и А. Шенье, в них угадываются тени декабристов. В элегиях двадцать восьмого года и последующих лет («Когда для смертного умолкнет шумный день. », «Дар напрасный, дар случайный. », «Брожу ли я вдоль улиц шумных. ») возникает предчувствие собственной не столь отдаленной кончины. Элегии Пушкина сосредоточены на постижении законов бытия, смысл которых открывается лирическому герою в неизбежности потерь и необратимости перемен.
Пушкинская традиция расширения границ жанра и смешения с другими жанрами оказалась чрезвычайно плодотворной и была подхвачена поэтами последующих десятилетий.
Элегическое мироощущение характерно и для стихотворения тридцать восьмого года:
Гляжу на будущность с боязнью,
Гляжу на прошлое с тоской
И, как преступник перед казнью,
Ищу кругом души родной:
Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей,
Поведать, что мне Бог готовил,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей.
В «Думе» элегия не пренебрегает сатирой, патетикой и даже дидактикой. В элегии «И скучно, и грустно» ощутима эпиграмматичность с ее язвительной краткостью афоризмов.
Наблюдения над эволюцией элегии в творчестве Лермонтова позволяют высказать суждение, что в лирике, наряду с элегиями как жанровой разновидностью, существует немало элегических стихотворений по настроению и мысли, которые, тем не менее, соответствуют сложившемуся в теории и практике представлению об элегии.
Приведем пример из поэзии А.К. Толстого:
Осень. Обсыпается весь наш бедный сад,
Листья пожелтелые по ветру летят;
Лишь вдали красуются, там на дне долин,
Кисти ярко-красные вянущих рябин.
Весело и горестно сердцу моему,
Молча твои рученьки грею я и жму,
В очи тебе глядючи, молча слезы лью,
Не умею высказать, как тебя люблю.
В этом коротком стихотворении все признаки элегии налицо: осенний пейзаж, грусть, слезы, любовь. Но, чтобы определить жанр как элегию, стихотворению не достает последовательного развития мысли, отражающего борения души и авторское самопознание. Для элегии оно слишком фрагментарно.
Поэты серебряного века В.Я. Брюсов, И.А. Бунин, Игорь Северянин, Юргис Балтрушайтис, обращаясь к элегии, скорее реставрируют жанр, нежели преображают. Возникает своего рода подражание, маньеристская элегия:
Осенний парк в цвету янтарно-алом?
И мрамор урн, поставленных бокалом
На перекрестке палевых дорог?
Вы помните студеное стекло
Зеленых струй форелевой речонки.
Набор подобных тропов из «Янтарной элегии» (1911) Игоря Северянина происходит не из элегического состояния души, а лишь внешне маскируется в элегические одежды.
События революционных лет, как это не парадоксально, возродили жанр элегии в отечественной поэзии. В элегии усиливается и по-новому трактуется власть времени. Элегия печально оплакивает не только утраты близких, хотя и этот мотив наполняется особенно горьким смыслом, но и уход в небытие целой эпохи. Обращение к жанру элегии В.Ходасевича, А.Ахматовой, А.Введенского и некоторых других их современников оправдано глобальными потерями всего случившегося. Близки элегиям многие стихи С.Есенина, в поэзии которого слились песенный фольклор и традиционная образность жанра элегии.
Для становления русской романтической поэзии, ее гуманистического содержания элегии В.А.Жуковского имели важнейшее значение.
В историю русской литературы имя Василия Андреевича Жуковского (1783—1852) вошло как одно из самых славных и значительных. В.Г.Белинский говорил о «необъятно великом» значении его для русской поэзии и литературы. Замечательный поэт, создавший множество проникновенных лирических стихотворений, баллад, поэм, сказок, он, по словам Белинского, «ввел в русскую поэзию романтизм»,обогатил ее элементами национального колорита, великолепными переводами, которые познакомили русских читателей с сокровищами западноевропейской поэзии, литератур Востока, с творениями Грея, Томсона, Голдсмита, Скотта, Саути, Байрона, Т. Мура, Бюргера, Гете, Шиллера, Гебеля, Фуке, Уланда, Лафонтена, Парни, Гомера, Фирдоуси, Вергилия и других.
По словам Белинского, «. без Жуковского мы не имели бы Пушкина», и сам Пушкин не раз подчеркивал большие заслуги своего учителя перед русской литературой. Пушкин нашел поистине классическую стихотворную формулу, определяющую значение Жуковского, чье творчество имеет непреходящую ценность:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость.
Как уже было отмечено во введении к нашей работе, в творчестве В.А.Жуковского исследователи [Янушкевич 2006, 13] выделяют пять периодов, которые можно условно обозначить следующим образом:
Жанр элегии, как правило, связывают с первым этапом творчества Жуковского, классические примеры – переводная элегия «Сельское кладбище» и оригинальная элегия «Вечер». Но элегические мотивы и образы присутствуют и в произведениях более поздних периодов.
В 1802 году, в декабрьской книжке «Вестника Европы», редактировавшегося Карамзиным, Жуковский помещает свою элегию «Сельское кладбище». Это было первое серьезное выступление Жуковского в печати и его первый триумф. С этой публикации начинает восходить звезда Василия Андреевича и распространяться его слава как тонкого лирика, мастера «пейзажа души», по выражению историка литературы А. Веселовского. «Сельское кладбище» — программное произведение Жуковского этого периода и — шире — русского сентиментализма.
Сентиментализм, возникший в Западной Европе во второй половине XVIII века, в значительной мере подготовил почву для романтиков. В сентиментализме выразилось формирование буржуазного сознания, новые представления о правах личности и ценности душевной жизни человека. Однако, в отличие от романтизма, сентиментализм сохранил связь с просветительским рационализмом. Критическая переоценка идей Просвещения еще только начиналась писателями-сентименталистами.
В России веяния сентиментализма стали ощущаться в 70-х годах XVIII века. По своей социальной природе сентиментализм не был единым. Самое радикальное течение европейского сентиментализма (руссоизм) оказало воздействие на Радищева, в творчестве которого элементы “чувствительности” были подчинены революционной и демократической мысли.
Признанным главой русского сентиментализма является Карамзин. В его творчестве нашли свое выражение настроения не радикальной, а умеренно-либеральной и даже консервативной части дворянства.
Социальная проблематика в творчестве Карамзина и его последователей сознательно обходилась. В знаменитой повести Карамзина «Бедная Лиза» трагедия героини из социального плана переведена в план чисто личных отношений. Но карамзинизму была свойственна гуманистическая устремленность. Всякий человек, по Карамзину, кто бы он ни был, достоин уважения и сочувствия, если он «добродетелен», если благороден его духовный мир. Изображение чувств становится основным содержанием литературы этого направления.
По сравнению с классицизмом, рационалистически изображавшим свойства и качества человеческой природы, обращение Карамзина и его последователей к душевной жизни человека было фактом прогрессивным, так как раскрывало перед искусством новые возможности. Однако карамзинизм, именно в силу его стремления отказаться от социальной проблематики, не смог избежать условности в искусстве. Ведь конкретность и подлинный психологизм невозможны без раскрытия социальной основы характера. Разница между Радищевым или Руссо, с одной стороны, и Карамзиным, с другой, — не только в масштабах их дарований, но в кардинальном отличии искусства, ставящего социальные проблемы, от искусства, стремящегося их обойти. Именно в силу этого психологический анализ в творчестве Карамзина оказался не очень глубоким. Сама «чувствительность» подается им по рационалистическому принципу, как одно из «свойств» и «качеств» природы человека вообще.
И в идейном, и в художественном отношении карамзинизм был близок молодому Жуковскому. Взяв за образец «Элегию, написанную на сельском кладбище» английского поэта Грея, Жуковский разрабатывает тематику и стиль, определившие на многие годы его собственное творчество и вызвавшие множество подражаний. В центре элегии (с гораздо меньшим успехом переводившейся в России и до Жуковского) — образ мечтателя-поэта, глубоко воспринимающего диссонансы жизни и ее несправедливость, сочувствующего «маленьким», незаметным труженикам, чьи безвестные имена скрыты под плитами деревенского кладбища. Судьба была несправедлива к этим людям; но, с другой стороны, поскольку слава и власть, по мнению поэта, неотделимы в обществе от соблазнов и пороков, превыше всего — нравственное достоинство человека, в элегии прославляется скромная участь простых поселян. Искреннее одушевление, сменившее риторичность эпигонов классицизма, эмоциональность стиля, музыкальная инструментовка стиха — все это поставило «Сельское кладбище» в самом центре зарождающейся новой поэзии. Обладая гораздо более значительным поэтическим дарованием, чем Карамзин, Жуковский талантливо развивает принципы его школы.
Переводя элегию Грея, Жуковский перестраивает ее в духе уже сложившейся в России карамзинистской традиции. Он жертвует конкретностью описаний, отдавая преимущество эмоциональному началу:
Уже бледнеет день, скрываясь за горою,
Шумящие стада толпятся над рекой,
Усталый селянин медлительной стопою
Картина природы в элегии «Сельское кладбище», проникнутая настроением тихой, меланхолической грусти (тихий деревенский вечер, толпящиеся за рекой стада, возвращающийся домой усталый селянин), переходит в описание деревенского кладбища. Возникает вечная тема смерти, равняющей всех людей:
На всех ярится смерть; царя, любимца славы,
Всех ищет грозная. и некогда найдет;
Всемощныя судьбы незыблемы уставы,
И путь величия ко гробу нас ведет.
Тема смерти приобретает в элегии социальную окраску: несправедливо то общественное устройство, которое нарушает естественное равенство людей, дает возможность лишь немногим развить свои дарования и способности, закрывает беднякам вход в «храм просвещенья».
Ах, может быть, под сей могилою таится
Прах сердца нежного, умевшего любить,
И гробожитель-червь в сухой главе гнездится,
Рожденной быть в венце, иль мыслями парить.
Но просвещенья храм, воздвигнутый веками,
Угрюмою судьбой для них был затворен,
Их рок обременил убожества цепями,
Их гений строгою нуждою умерщвлен.
Как часто редкий перл, волнами сокровенный,
В бездонной пропасти сияет красотой,
Как часто лилия цветет уединенно,
В элегии выражены сочувствие простому человеку, мысль о ценности человеческой личности, вера в духовное богатство, великие возможности безвестных простых людей.
«Мир «Сельского кладбища» Жуковского элегичен по своей сути, ибо в нем все от начала до конца погружено в единое настроение. Пейзаж органично переходит в медитацию, а в последней части элегии становится как бы частью душевных переживаний молодого поэта. Композиционно завершающий элегию образ молодого мечтателя, одухотворенная всем строем чувств и концентрирующая пафос размышлений эпитафия бросают на всю элегию отсвет личности поэта.
Переводя греевскую элегию, Жуковский прежде всего добивался интонации непосредственного соучастия в происходящем. «Я» поэта обнаруживается во всем: и в пронизанности пейзажа лиризмом, и в задушевных эмоциях размышления на кладбище, и, конечно же, в тщательной разработке образа лирического героя. Формально скрыв свое «я», поэт ищет новые формы лирического выражения за счет эмоционально окрашенного пейзажа, непритязательного рассказа селянина, исповеди героя. Передавая эти точки зрения как возможные, вариативные, что неоднократно подчеркивается словами «может быть», Жуковский расширял сами возможности элегии, внедрял в нее мотивы и настроения других жанров» [Янушкевич 2006, 50]. Этот момент поисков поэта точно определил Г.А. Гуковский, говоря, что «у Жуковского и баллада-элегия, и поэма-элегия, и пейзаж-элегия» [Гуковский 1965, 75].
В 1839 году Жуковский снова вернется к «Сельскому кладбищу» и переведет его с гораздо большей степенью близости к подлиннику, отказавшись от специфических стилевых особенностей сентиментализма начала века:
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает,
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне.
Отличие между первым и вторым переводом связано не только с развитием творческой зрелости Жуковского; это прежде всего отличие художественных систем. Певучий, более условный по своему стилю, построенный в одной подчеркнуто эмоциональной тональности («бледнеет», «усталый», «медлительно», «задумавшись»), перевод 1802 года является поэтически оригинальным произведением Жуковского, характернейшим образцом его стиля первого периода.
«Сельским кладбищем» начинается длинный ряд переводов Жуковского. Они имели для развития русской литературы огромное значение. Жуковский не стремился к буквальной точности перевода; воспринимая сам новые для него темы западноевропейской литературы и приобщая к ним русского читателя, расширяя идейный и тематический диапазон русской поэзии, Жуковский стилистически разрабатывал их по-своему. Создавая свой стиль, Жуковский исходил из лирики Карамзина, но довел этот стиль до высокой степени совершенства, придал ему истинную эстетическую ценность.
«Перевод «Сельского кладбища» открыл потенциальные возможности Жуковского как поэта новой эпохи, но для их реализации нужны были открытия в изучении себя и человека вообще. Опыт самонаблюдения и лаборатория «дневниковой психологии» ускорили этот процесс. От Грея поэт шел к себе, от «Сельского кладбища» он пришел к элегии «Вечер», которую по праву можно рассматривать как своеобразную полемику с Греем» [Янушкевич 2006, 52].
Луны ущербный лик встает из-за холмов.
О тихое небес задумчивых светило,
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Сижу задумавшись; в душе моей мечты,
К протекшим временам лечу воспоминаньем.
О дней моих весна, как быстро скрылась ты,
С твоим блаженством и страданьем!
«Вечер», или в черновой редакции «Ручей», на первый взгляд парафраз на темы «Сельского кладбища». Почти буквальные совпадения отдельных образов подтверждают эту связь. Ср.:
Сельское кладбище | Вечер |
Уже бледнеет день, скрываясь за горою;
Шумящие стада толпятся над рекой
Усталый селянин медлительной стопою
Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой;
В туманном сумраке окрестность исчезает;
Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;
Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает;
Уж вечер. облаков померкнули края;
Когда с холмов златых стада бегут к реке;
И, плуги обратив, по глыбистым браздам
С полей оратаи съезжают.
Все тихо: рощи спят: в окрестности покой;
Как усыпительно жуков ночных жужжанье (черн. вариант);
И рева гул гремит звучнее над водами.
Прежде всего, меняется атмосфера действия. Поэт с кладбища переносится в мир природы; на смену мрачным мыслям о смерти приходят светлые воспоминания о молодости, друзьях. Само слово «природа» как символ человеческого бытия активно входит в текст элегии, причем везде написано оно с большой буквы: «На лоне дремлющей Природы»; «Где клятвы, данные Природе»; «Быть другом мирных сел, любить красы Природы». Второе слово, написанное с большой буквы, и также трижды выделенное в элегии – «Муза». Сопряженность этих слов-понятий придает всему повествованию особый оттенок: элегия превращается в песнь о Природе, о радости Жизни.
В оригинальной элегии «Вечер» облик Василия Жуковского уже вполне определен. В этой «медитативной» элегии главным оказывается переживание автора, эмоциональность, а язык поэта поражает своей музыкальностью, стройностью и «соразмерностью». Но Жуковский далек от описательного психологизма. Не случайно критики, рассуждая о его поэтике, не раз говорят о том, что в его стилистической системе зачастую большое значение приобретает символический вечерний пейзаж, спокойная, дремлющая природа, рассуждения на тему смерти, столь характерные для поэтики сентиментализма.
Уж вечер… Облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает;
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Как и в «Сельском кладбище» перед читателем – эффект постепенно гаснущего света, привычные контуры сменяются глубокими тенями. Появляется луна – и возникает бледная золотая дорожка лунного света на воде. Дневная явь сменяется ночной зыбкостью – и соответственно иной стала тональность чувств, иным стал предмет раздумий.
Вопрос следует за вопросом – и все они клонятся к познанию того, что в природе нет несправедливости, потому что в смене весны, лета, осени, зимы в своем кругообороте, в постоянной повторяемости цветения и умирания запечатлена вечность. Но по отношению к человеку изначально заложена несправедливость: дитя природы, лучшее ее создание – он не вечен, он неповторим как личность, он обречен на полное исчезновение. Он словно куда-то властно увлечен. Но куда, зачем, какова цель этого торопливого стремления в таинственное будущее? И что оно обещает человеку, кроме могильной плиты над истлевшим прахом? Куда уйдут эти яркие, сильные чувства, украшавшие человеческое существование, эти жгучие слезы разочарований, эти страсти, от которых закипал мир, колебались царства, открывались новые перспективы перед человечеством?
О братья! о друзья! где наш священный круг?
Где песни пламенны и Музам и свободе?
Где Вакховы пиры при шуме зимних вьюг?
Где клятвы, данные Природе,
Хранить с огнем души нетленность братских уз?
И где же вы, друзья. Иль всяк своей тропою,
Лишенный спутников, влача сомнений груз,
Тащиться осужден до бездны гробовой.
В этой элегии молодой русский поэт заговорил не только о своих сокровенных раздумьях. Жуковский поднял проблему общечеловеческого плана: вопрос о смысле бытия, о личной смерти и бессмертии, о назначении человека стоит перед всеми мыслящими людьми во все времена и у всех народов. Заслуга Жуковского в том, что эту всечеловеческую проблему он изложил впервые в русской литературе на уровне вполне оригинальной, высокой поэзии с громадной заражающей силой.
Жуковский — первый русский поэт, сумевший не только воплотить в стихах реальные краски, звуки и запахи природы — все то, что для человека составляет ее прелесть, — но как бы одухотворить природу чувством и мыслью воспринимающего ее человека. Жуковский в «Вечере» создает совершенные по своей описательной выразительности стихи, рисуя, как
. с холмов златых стада бегут к реке,
И рева гул гремит звучнее над водами,
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами…
Жуковскому принадлежит знаменитая строфа, где в самом описании пейзажа прежде всего присутствует воспринимающий его и умеющий насладиться им поэт:
Как слит с прохладою растений фимиам!
Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье!
Восхищение человека передано в трехкратном повторении одной и той же конструкции восклицания («как слит», «как сладко», «как тихо»). Для человека «сладко» плесканье струй, в его восприятии фимиам слит с прохладой, и после этого, наконец, возникает впечатление, что для него и тихо веет зефир, и трепещет гибкая ива. Внутренний мир человека (в данном случае включающий в себя и восприятие природы) сам по себе является неким объективным фактом, подлежащим раскрытию в лирике, и в лирике Жуковского он раскрывается с необыкновенной поэтичностью и тонкостью. К тому же типу элегий Жуковского, что и «Вечер», относится написанная позднее элегия «Славянка» (1815) — произведение зрелое и глубокое.
Создавая свою песнь жизни, Жуковский проявляет дар и опыт наблюдателя природы. Статичному миру сельского кладбища, где царят безмолвие, сон, холод, в «Вечере» противостоит движение, порыв, сконцентрированные в образе ручья-потока. Состояния вслушивания, внимания, всматривания в мир характеризуют общую тенденцию Жуковского к оживотворению, одушевлению природы. Поэт ищет в природе оттенки переходов: колебания, отражения, слияния.
Язык Жуковского в «Вечере» сочетает поэтичность и непринужденность. Вместе с тем, Жуковский строго заботится об эстетической стороне языка; он отбирает только те слова, которые по традиции воспринимаются как эстетически значимые, изящные, хотя уже выходит за пределы специально «поэтической», условно-литературной лексики (примеры такой лексики в «Вечере»: «зефир», «Минвана», «Альпин»). Вся система художественных средств здесь подчинена адекватному выражению чувств и мыслей романтика (вольный ямб, риторические вопросы, усиленные анафорами слов «как», «когда», лексика высокого стиля, лишенная при этом всякой жеманности). Перед нами лирический шедевр, полный взволнованной патетики, произведение большого мастера.
«В творчестве Жуковского «Славянка» — произведение переходное и итоговое одновременно. Оно словно произросло из россыпей долбинских стихотворений, с их атмосферой переходов из одного жизненного состояния в другое: из бытовых и пейзажных зарисовок в сферу эстетических раздумий, из этико-философских деклараций в мир буффонады и домашних шуток. Но вместе с тем «Славянка», синтезировав эти поиски, обозначила новое качество поэзии Жуковского.
Поэзия Жуковского этого периода насквозь пронизана эстетическими идеями. По существу, это лирическая философия, эстетические манифесты. В описаниях природы, в незамысловатых придворных историях, в любовных воспоминаниях звучит тема высоких мгновений встречи с вдохновением, с тайнами искусства. Здесь, действительно, важен не столько повод, побудивший поэта взяться за перо, сколько особая философия, «эмоциональная настроенность», передающая «мировосприятие человека эпохи романтизма». Зримая и вещественная в своей сюжетно-описательной основе, поэзия, этого периода глубоко символична. Быт расширяется до бытия, конкретное — до всеобщего. Такое сопряжение эстетически значимо: поэзия сквозных мотивов и слов, самоповторов и автореминисценций у Жуковского переживает обновление» [Янушкевич 1985, 131].
«Славянка» в этом смысле обозначила характерные черты поэтики Жуковского. Неслучайно он открыл ею вторую часть своего собрания стихотворений 1815-1817 гг., где поместил произведения, созданные до 1815 г. «Славянка» стала поэтическим резюме того пути, который начался элегиями «Сельское кладбище», «Опустевшая деревня», «Вечер». В «Стихотворениях Василия Жуковского» (ч. 2. СПб., 1816) «Вечер» завершает раздел «Смесь», который открывает «Славянка». Новые открытия в области элегии проецируются на творчество предшествующего периода.
Безусловна типологическая общность всех этих произведений. Это элегии «панорамного» [Янушкевич 1985, 131] или «медитативно-пейзажного» типа [Семенко 1975, 104]. Движение в пространстве (посещение сельского кладбища, вечерняя прогулка, путешествие по берегам Славянки) поэт сопровождает движением своих мыслей. Сфера непосредственных впечатлений и мыслей по поводу их расширяется за счет воспоминаний. «Сельское кладбище» лишь обозначило момент движения, синтеза внешнего мира и медитации, в «Вечере» больше органики в сопряжении стихии реального и идеального, хотя описательное начало растворено в лиризме песенного типа. Эмоция выражает индивидуальное чувство, воспоминание носит характер личного переживания. На смену локально-замкнутому миру сельского кладбища приходит разомкнутый в пространстве мир «дремлющей Природы». Но положение наблюдателя остается тем же. Ср.: «Сельское кладбище» — «лежал, задумавшись над светлою рекой», «он томными очами уныло следовал за тихою зарей»; «Вечер» — «сижу задумавшись», «простершись на траве под ивой наклоненной, внимаю. » Окружающий мир во многом еще статичен и пространственно ограничен точкой Наблюдения.
Не то — в «Славянке». Ключом к новой поэтике могут стать слова: «что шаг, то новая в глазах моих картина». Этот принцип определяет такие особенности романтической элегии пейзажного типа, как движущиеся панорамы, эффекты неожиданности, ощущение «воздушного пространства, дали, желания преодолеть это пространство», «любовь к призрачной жизни», «бесконечная смена разнообразных поэтических мгновений, отраженных образов — зыбких, непрочных, слабо уловимых, движущихся», «стремление к созданию иллюзий». «Славянка» Жуковского — это поистине прогулка по «садам Романтизма» [Лихачев 1982, 189].
Начало второй строфы: «Спешу к твоим брегам. » тоже проходит множество стадий поэтического оформления:
1) Люблю я на твоем. ;
2) Иду осеннею природой на. ;
3) Смотрю, как по листве холмов твои струятся воды;
4) Прекрасный день зовет меня к прекрасным берегам [на берег твой манит];
И только после нескольких эмоционально окрашенных глаголов: «зовет», «манит», «влечет» поверх всех вариантов поэт записывает глагол «спешу», передающий состояние внутреннего нетерпения и подвижности.
Столь же напряженно оформляются и важные, ключевые для поэта стихи — начало 3-й строфы:
Иду под рощею излучистой тропой;
Правда, традиция статического описания картин природы, своеобразного любования ими дает еще о себе знать. После третьей строфы Жуковский создает серию пойзажных зарисовок:
1) Кудрявые верха желтеющих древес;
И развиваются верха;
Древа под сенью сень, недвижные стоят.
2) Средь лип желтеющих багряный клен сияет;
Кудрявые древа, не шевелясь, стоят над сенью сень.
3) Между багряных лип [чернеют темны ели] дуб гордый зеленеет.
Все эти зарисовки затем тщательно перерабатываются в четверостишие:
Древа недвижимы [стоят] блестят над сенью сень;
Между багряных лип дуб гордый зеленеет;
И к берегу склонясь, на волны бросив тень,
В дальнейшем вся эта строфа исключается из перебеленного текста. Поэт ощущает ее тормозящее действие, нарушение подвижности и решительно начинает следующую строфу словами: «И вдруг исчезло все. », тем самым продолжая чередование состояний и новых картин. Он жертвует любовно создаваемой пейзажной зарисовкой во имя главного принципа. Момент «неподвижности» взрывается экспрессией слов: «то вдруг», «исчезло», «дико», «лишь изредка», «прокравшись» и т.д. Идет последовательное устранение элементов статики: на смену описательным конструкциям черновых вариантов: «окрест безмолвный лес», «полдневное сиянье», «недвижимы стоят», «не шевелясь, стоят» — приходят глагольные динамичные сочетания: «окрест сгустился лес», «прокравшись, дневное сиянье». Повествование становится более строгим и конкретным. Каждая поэтическая строка создает вполне законченную картину. Их сцепление в пределах строфы закрепляется подвижной синтаксической связью, выраженной точкой с запятой. Ср.:
Иду. [вглухой дичи] [передо мной] меж сплетшихся кустов уединенный храм
Кусты кудрявые кругом [переплелись] сплелись
[Кругом кусты] [Заглохшая тропа]
Вкруг стен [кустарник дикой] кустарники седые
[Березы наклонясь] [бледные развесистой главой]
[И кипарисы гробовые] Осины бледные с трепещущей главой;
Промежуточный, перебеленный вариант:
Иду. пустынный храм в глуши передо мной!
Заглохшая тропа; кругом кусты седые,
Осины [бледные с трепещущей главой] гибкие, береза, дуб густой
И кипарисы гробовые.
И вдруг пустынный храм в дичи передо мной;
Заглохшая тропа; кругом кусты седые;
Между багряных лип чернеет дуб густой
Сравнение этих вариантов шестой, композиционно существенной строфы (ею завершается первая часть описания и начинается переход к исторической медитации), показательно. Уже ее началом «и вдруг» Жуковский развивает заявленную в третьей строфе установку на внезапность открывающихся на каждом шагу, за «излучистой тропой», новых картин. Это начало анафорой «и вдруг» связывает между собой предшествующие строки («То вдруг исчезло все. » — «и вдруг. »). В пределах четырех строк возникает сменяющаяся панорама картин, главным образом за счет умелой смены точек зрения: «передо мной», «кругом», «между». Членение строфы на законченные описательные отрезки и их бессоюзное соединение, что способствовало экспрессивной нюансировке, дополнялись конкретизацией общего настроения. Заменив экзотические «кипарисы гробовые» на более свойственные русскому пейзажу «ели гробовые», убрав «осины бледные, с трепещущей главой», соединив «багряные липы» и черноту густого дуба,, Жуковский добился особой торжественности и величия картины. Подбором эпитетов «пустынный», «заглохшая», «седые», «гробовые» он подготовил то состояние внутренней сосредоточенности, когда «все к размышленью здесь влечет невольно нас».
Общий принцип подвижности картин еще как бы по инерции сохраняется в строфе, но движение временно приостанавливается, тормозится наплывом воспоминаний, исторических размышлений, чтобы в 14-й строфе опять «засветлел частый лес», опять «река вдали мелькает средь долины». Двукратное «опять», четырехкратное повторение союза «то», а затем столь важное для композиции стихотворения «и вдруг» возвращают элегии движение.
Но и в 7-й строфе движение не исчезает: оно входит во внутренний мир героя, создает динамику душевных состояний. Здесь поэт особое внимание уделяет эпитетам, фиксирующим психологические состояния. «Воспоминанье здесь 1) безмолвное, 2) прискорбное, 3) унылое живет»; 1) «с весобновляющей мечтою», 2) «с всеоживляющей мечтою», 3) «с неизменяющей мечтою» — этот ряд определений соотносится с динамикой третьей строки: «Оно (воспоминанье) беседует о том, чего уж нет» (черновые варианты: 1) «оно беседует о благах прежних лет»; 2) «оно беседует с друзьями прошлых лет»; 3) «оно беседует о скорби прошлых лет»; 4) «оно животворит утраты прежних лет»). Жуковский и здесь добивается психологической подвижности: в соотношении понятий «унылое воспоминанье» и «неизменяющая мечта» открывается развитие настроения, которое дальше конкретизируется.
Таким образом, процесс работы Жуковского над «Славянкой» отразил характерные сдвиги в его поэтическом мышлении, прежде всего отказ от статичного изображения окружающего мира, стремление к конкретной динамике картин и душевных состояний.
Общая подвижность окружающего мира вносит существенные изменения в изображение внутреннего мира. Душа лирического героя вбирает в себя этот панорамный мир и преображает его в потоке воспоминаний, эстетических представлений. Поистине «распространяется душа» под воздействием встречи с чудом природы. Синтезирующее «все» сопрягает природное и духовное, выражается в характерных поэтических формулах: «все к размышленью здесь влечет невольно нас», «все здесь свидетель нам», «мнится, все, что было жертвой лет», «и все, что жизнь сулит, и все, чего в ней нет».
Панорама Павловска, воссозданная с тщательностью художника-пейзажиста, и вместе с тем атмосфера таинственных предчувствий, томительного ожидания чуда, полунамеков образуют «поэтическую топографию» элегии [Иезуитова 1976, 89]. Сиюминутное, конкретное и вечное, символическое как бы уравниваются в своих правах. За многочисленными «как бы», «мнится», «как будто», в атмосфере «туманного», «эфирного», «очарованного», «незримого», «неизвестного», «смутного» лишь приоткрывается другой мир — мир невыразимого. Тема Гения, связующего эти два мира,— это тема одновременно Поэзии и Жизни. В поэзии Жуковского 1815-1824 гг. эти два мира все время на встрече и на пересечении.
Авторская установка на сопряжение вещественной пластики окружающей природы и символической жизни духа ведет к преобразованию характера медитации. Воспоминание-размышление в «Славянке» в большей степени, чем в «Вечере», связано с миром историческим. Памятники славы и Судьбы оживотворяются в движущейся панораме. Слияние природного и духовного материализуется поэтически в словесно-образном ряду: Сл авянка — сл ава— сл иваться. Памятники на берегу Славянки «ведут к размышлению», но это размышления двух типов: историческое воспоминание о славе России и философская рефлексия о судьбе человека вообще. Сопряжение — в беге времени, в течении реки. Славянка поистине из географического понятия превращается в своеобразную реку жизни, реку истории.
Путь Жуковского к синтезу различных сфер бытия и разнообразных форм рефлексии открывал новые перспективы для элегической поэзии. Происходило ее интонационное обогащение за счет подключения приемов ораторского красноречия, медитаций этико-философского и эстетического характера. «Весь мир в мою теснился грудь» и «все к размышленью здесь влечет невольно нас» — эти положения Жуковского предвосхищали особый мир исторических элегий Батюшкова и в особенности молодого Пушкина. Пушкинские «Воспоминания в Царском Селе» и «Деревня» генетически связаны с открытиями Жуковского.
Если пушкинские «Воспоминания в Царском Селе» в большей степени были подготовлены традицией «Певца во стане русских воинов», о чем свидетельствует множество прямых реминисценций, то «Славянка» оказала прямое воздействие на поэтику «Деревни». Любопытно, что обилие конкретных образов связывает пушкинскую «Деревню» с переводом «Опустевшей деревни» из Горльдсмита. Мир реалий перевода Жуковского словно переходит в «подвижные картины» «Деревни». А.С.Янушкевич приводит следующие примеры:
«Опустевшая деревня» | «Деревня» |
В кустарнике ручей;
крылатых мельниц ряд;
на тучных пажитях не вижу резвых стад;
как здесь я счастлив был.
Когда судьбой забвенный.
Где светлые ручьи в кустарнике шумят;
и мельницы крилаты;
мирный шум дубров; «
на влажных берегах бродящие стада;
на лоне счастья и забвенья
Но дело не ограничивается совпадениями в описании деревни. Контраст «благословенного Обурна» и «опустевшей деревни», авторский монолог, обращенный к виновникам разрушения, ораторские интонации подготавливали поэтику пушкинской «Деревни».
Оратай отчужден от хижины родной!
Где прежде нив моря, блистая, волновались,
Где рощи и холмы стадами оглашались,
Там ныне хищников владычество одно!
Там все под грудами богатств погребено!
Там муками сует безумие страдает!
Там роскошь посреди сокровищ отдыхает!
Эти строки из перевода Жуковского не просто соотносятся с пушкинскими строками: «Здесь барство дикое, без чувства, без закона. Здесь рабство тощее. Здесь тягостный ярем. » и т. д., но и в соотношении с первой частью элегии, панорамно-описательной, намечают «столь важную для последующей русской поэзии связь элегического, глубоко личностного начала с поэтикой «подвижных картин» и ораторской интонацией. Разумеется, здесь не может быть и речи о близости социального содержания двух произведений: на смену абстрактно-филантропической программе Жуковского 1805 г. приходит гражданский и вполне конкретный в своей обличительной силе пафос пушкинской «Деревни» 1819 г. Разные эпохи литературной и общественной жизни, разные поэтические индивидуальности — все это несомненно. Но тем не менее существует на первый взгляд странная близость, свидетельствующая при более конкретном рассмотрении об определенной поэтической традиции» [Янушкевич 1985, 138].
В этом смысле «Славянка» не только обобщила предшествующий опыт русской элегии, но и наметила пути к ее обогащению философско-исторической проблематикой, к сближению жизненных, эмпирических наблюдений и их философско-эстетического обобщения. Пушкинские «Воспоминания в Царском Селе», а также «На развалинах замка в Швеции» Батюшкова подтверждали закономерность поисков Жуковского. В поэтическом мире «Славянки» — зерна поэтики пушкинской «Деревни». Приемы скрепления у Пушкина «подвижных картин» через движение субъекта и смену перспективы: «передо мной», «за ними», «вдали», через многочисленные обстоятельства места и местоимение «сей» — способствуют, как и у Жуковского, созданию панорамы деревни, менее важен общий принцип динамики авторской мысли, ее перехода от конкретного к общему, от одной интонации к другой.
В «Славянке» обозначилась способность поэта жить на пересечении двух смыслов: реального, пластического, натурфилософского и символического, тяготеющего к философско-эстетическому универсуму. Мир природы, е подвижных и в высшей степени конкретных состояний, мир исторических картин у поэта как бы отражается в мире «прекрасного видения».
В «Славянке» Жуковский наметил то отличительное свойство своейпоэзии, которое почти не обозначилось у его современников: тенденцию к воплощению в поэтическом тексте своих эстетических принципов, «лирической философии». Появление в заключительной части элегии образа Гения, «тайного вождя», «минутного гостя», «призрака», «чистого ангела» намечало особую сопряженность жизни и поэзии в его творчестве. Символическая образность с ярко выраженной эстетической наполненностью придавала элегии Жуковского масштаб эстетического манифеста, активно подключала ее к системе исторических воззрений поэта. Эта «тенденция элегического мышления Жуковского вела к «Умирающему Тассу» Батюшкова, к «южным» элегиям Пушкина. В творчестве самого Жуковского ее плодотворность проявилась в целой подборке эстетических манифестов 1818—1824 гг.
Такие свойства поэзии Жуковского, как контекстность, поэтика «сквозных слов», автореминисцентность, обретают в этот период новое качество. Поэт придает своим эстетическим идеям универсальный смысл. Происходит дальнейшее развитие поэтических принципов «Славянки»: эстетические размышления вторгаются в разнообразные сферы бытия. Мотивы эстетического посвящения к «Двенадцати спящим девам» переходят в натурфилософские медитации типа «Цвет завета». Оттуда они распространяются в ткань элегии «На кончину ея Величества королевы Виртембергской», дружеских посланий, павловских стихотворений по поводу.
Так, например, в послании «В.А.Перовскому» (1820), написанному по вполне конкретному поводу — любовному соперничеству за руку С.А.Самойловой, кажется, собраны все мотивы эстетических манифестов. Здесь и тема невыразимого («Прискорбно-радостным желаньем, Невыразимым упованьем, Невыразимою мечтой. »; «И это все, что сердцу ясно, А выраженью неподвластно, Сии приметы знаю я. »), и мотив таинственного посетителя («Но удались, мой посетитель! Не у меня тебе гостить»), и настроение поэтического оживотворения, воскрешения («К любви душа была близка: Уже в ней пламень загорался, Животворитель бытия, И жизнь отцветшая моя Надеждой снова зацвела!», «И мертвое мне стало живо, И снова на бездушный свет Я оглянулся, как поэт. »). В самом перечислении «неподвластного выраженью», соединении перечисляемого повторяющимся местоимением «сей», в интонации ностальгийного чувства по невыразимой красоте ощутимо слышатся звуки и мелодии «Невыразимого».
Открытое Жуковским состояние оживотворения, встречи с гением чистой красоты было плодотворно для последующей русской поэзии, прежде всего для лирики Пушкина.
В этом отношении во многом итоговым в творчестве Жуковского третьего периода стало стихотворение «Невыразимое». Оно выделилось на правах отрывка из «Подробного отчета о луне». Вычеркнув его из текста «Отчета. », Жуковский придал ему композиционную законченность и в то же время сумел передать его внутреннюю открытость, сделать его частью своих размышлений об искусстве вообще.
Тема «невыразимого» не только органическая часть эстетики Жуковского, его дневниковых записей, выписок из немецкой эстетики. Это устойчивый мотив его лирики 1818-1824 гг., своеобразный подтекст мотива «таинственного покрывала». Вот лишь некоторые примеры:
Хочу, чтобы она пленяла
Не тем, что может взор пленять,
Чему легко названье дать,
На что есть в лексиконе слово,
Но что умчит стремленье лет.
Но тем, чему названья нет.
(«К кн. А. Ю. Оболенской», 1820).
Изображу ль души смятенной чувство?
Могу ль найти согласный с ним язык?
(«Государыне вел. кн. Александре Феодоровне. », 1818).
О, верный цвет, без слов беседуй с нами
О том, чего не выразить словами
И это все, что сердцу ясно,
А выраженью неподвластно,
Сии приметы знаю я!
(«В. А. Перовскому», 1820).
Во всех этих созданных почти одновременно с «Невыразимым» стихотворениях Жуковский прежде всего говорит о языке искусства, соотношении чувств и материальных (языковых) средств их выражения. Эта проблема находилась в центре внимания немецких романтиков. Одна из программных статей Вакенродера так и называлась — «О двух удивительных языках и их таинственной силе». Жуковский, по существу, обнажает антитезу двух языков: «что видимо очам— —легко их ловит мысль крылата, и есть слова для их блестящей красоты», «но то, что слито с сей блестящей красотою— —Какой для них язык. » Скрытое за отточиями — пояснение, перечисление круга явлений одного и другого ряда. Но эта часть стихотворения (24 стиха) невозможна без первой (20 стихов). В ней поэт не только говорит о трудности пересоздания «создания в словах», о невозможности «передать живое в мертвое», о муках творчества: «едва,, едва одну ея черту С усилием поймать удастся вдохновенью. », но и размышляет о законах искусства, о бесплодности попыток искусства спорить с природой.
Поиск Жуковским романтических категорий в мире окружающей жизни передают «смысловые и эмоциональные оппозиции» [Манн 1976, 24], лежащие в основе «Невыразимого».
Если в первой половине стихотворения (первые 20 строк) оба полюса констатированы, даны статично, то вторая половина извлекает выводы из противоречия. Иначе говоря, она раскрывает способ поведения истинно поэтической души, стремящейся к примирению начал при сознании их непримиримости, т. е. стремящейся к выражению невыразимого.
Перелом образуют следующие несколько строк («Что видимо очам — сей пламень облаков. » и т. д.), в которых один за другим сменяются силуэты пейзажа. Силуэты привязаны к человеческому, ограниченному восприятию, это еще черты, а не целое («сии столь яркие черты»), но это уже и не совсем те, отъединенные черты, которые в начале стихотворения диаметрально противополагались согласию целого.
«Невыразимое» являет нам не только взаимодействие и противопоставление двух оппозиций, но род движения от одного полюса к другому, вытеснение одной оппозиции другою. Перед нами некое растянутое вдаль движение, неутолимое и неодолимое, и это движение способны совершать истинно поэтические души. «Единство», «беспредельное», «необъятное», «единый» — этот последовательный ряд понятий раскрывает идею романтического универсализма. Муки совмещения «универсума» и отдельных зримых черт, красот мира, поиски соотношения нового языка искусства и уже известных, знакомых слов — важнейшая особенность творческого процесса, воссозданного в «Невыразимом». В этом смысле «Невыразимое» — романтическая философия Жуковского и манифест его новой поэтики.
Стихотворение В.А. Жуковского «Море» было написано в 1822 году. Впервые оно опубликовано в альманахе «Северные цветы на 1829 год» (СПб., 1828). Подзаголовок «Элегия» дан в последнем, пятом прижизненном издании «Стихотворений В. Жуковского» (СПб. – Карлсруд, 1849). В рукописном оглавлении этого издания, где произведения разнесены по жанрам, Жуковский поместил это стихотворение в разделе «Смесь» [Семенко 1975]. Поэтический текст элегии передает экзистенциально обогащенную самим присутствием образа автора платоническую двуплановость Бытия:
Безмолвное море, лазурное море,
Стою очарован над бездной твоей.
Ты живо, ты дышишь, смятенной любовью,
Тревожною думой наполнено ты.
Безмолвное море, лазурное море,
Открой мне глубокую тайну твою.
Что движет твое необъятное лоно?
Чем дышит твоя напряженная грудь?
Иль тянет тебя из земныя неволи
Далекое, светлое небо к себе.
Таинственной, сладостной полное жизни,
Ты чисто в присутствии чистом его:
Ты льешься его светозарной лазурью,
Источник
|