все на балконе разом встрепенулись
Белый пудель (2 стр.)
– Две да пять, итого семь копеек… Что ж, брат Сереженька, и это деньги. Семь раз по семи, – вот он и полтинник набежал, значит, все мы трое сыты, и ночлег у нас есть, и старичку Лодыжкину, по его слабости, можно рюмочку пропустить, недугов многих ради… Эх, не понимают этого господа! Двугривенный дать ему жалко, а пятачок стыдно… ну и велят идти прочь. А ты лучше дай хоть три копейки… Я ведь не обижаюсь, я ничего… зачем обижаться?
Вообще Лодыжкин был скромного нрава и, даже когда его гнали, не роптал. Но сегодня и его вывела из обычного благодушного спокойствия одна красивая, полная, с виду очень добрая дама, владелица прекрасной дачи, окруженной садом с цветами. Она внимательно слушала музыку, еще внимательнее глядела на акробатические упражнения Сергея и на смешные «штучки» Арто, после этого долго и подробно расспрашивала мальчика о том, сколько ему лет и как его зовут, где он выучился гимнастике, кем ему приходится старик, чем занимались его родители и т.д.; потом приказала подождать и ушла в комнаты.
Она не появлялась минут десять, а то и четверть часа, и чем дольше тянулось время, тем более разрастались у артистов неопределенные, но заманчивые надежды. Дедушка даже шепнул мальчугану, прикрыв из осторожности рот ладонью, как щитком:
– Ну, Сергей, счастье наше, ты только слушай меня: я, брат, все знаю. Может быть, из платья что-нибудь даст или из обуви. Это уж верно.
Наконец барыня вышла на балкон, швырнула сверху в подставленную шляпу Сергея маленькую белую монетку и тотчас же скрылась. Монета оказалась старым, стертым с обеих сторон и вдобавок дырявым гривенником. Дедушка долго с недоумением рассматривал ее. Он уже вышел на дорогу и отошел далеко от дачи, по все еще держал гривенник на ладони, как будто взвешивая его.
– Н-да-а… Ловко! – произнес он, внезапно остановившись. – Могу сказать… А мы-то, три дурня, старались. Уж лучше бы она хоть пуговицу дала, что ли. Ту по крайности куда-нибудь пришить можно. А что я с этой дрянью буду делать? Барыня небось думает: все равно старик кому-нибудь ее ночью спустит, потихоньку, значит. Нет-с, очень ошибаетесь, сударыня. Старик Лодыжкин такой гадостью заниматься не станет. Да-с! Вот вам ваш драгоценный гривенник! Вот!
И он с негодованием и с гордостью бросил монету, которая, слабо звякнув, зарылась в белую дорожную пыль.
Таким образом старик с мальчиком и с собакой обошли весь дачный поселок и уж собирались сойти к морю. По левую сторону оставалась еще одна, последняя, дача. Ее не было видно из-за высокой белой стены, над которой, с той стороны, возвышался плотный строй тонких запыленных кипарисов, похожих на длинные черно-серые веретена. Только сквозь широкие чугунные ворота, похожие своей причудливой резьбой на кружево, можно было рассмотреть уголок свежего, точно зеленый яркий шелк, газона, круглые цветочные клумбы и вдали, на заднем плане, крытую сквозную аллею, всю обвитую густым виноградом. Посредине газона стоял садовник, поливавший из длинного рукава розы. Он прикрыл пальцем отверстие трубы, и от этого в фонтане бесчисленных брызг солнце играло всеми цветами радуги.
Дедушка собирался было пройти мимо, но, заглянув в ворота, остановился в недоумении.
– Подожди-ка малость, Сергей, – окликнул он мальчика. – Никак, там люди шевелятся? Вот так история. Сколько лет здесь хожу, – и никогда ни души. А ну-ка, вали, брат Сергей!
– «Дача Дружба», посторонним вход строго воспрещается, – прочитал Сергей надпись, искусно выбитую на одном из столбов, поддерживавших ворота.
– Дружба. – переспросил неграмотный дедушка. – Во-во! Это самое настоящее слово – дружба. Весь день у нас заколодило, а уж тут мы с тобой возьмем. Это я носом чую, на манер как охотничий пес. Арто, иси, собачий сын! Вали смело, Сережа. Ты меня всегда спрашивай: уж я все знаю!
Дорожки сада были усыпаны ровным крупным гравием, хрустевшим под ногами, а с боков обставлены большими розовыми раковинами. На клумбах, над пестрым ковром из разноцветных трав, возвышались диковинные яркие цветы, от которых сладко благоухал воздух. В водоемах журчала и плескалась прозрачная вода; из красивых ваз, висевших в воздухе между деревьями, спускались гирляндами вниз вьющиеся растения, а перед домом, на мраморных столбах, стояли два блестящие зеркальные шара, в которых странствующая труппа отразилась вверх ногами, в смешном, изогнутом и растянутом виде.
Перед балконом была большая утоптанная площадка. Сергей расстелил на ней свой коврик, а дедушка, установив шарманку на палке, уже приготовился вертеть ручку, как вдруг неожиданное и странное зрелище привлекло их внимание.
Между тем виновник этой суматохи, ни на секунду не прекращая своего визга, с разбегу повалился животом на каменный пол, быстро перекатился на спину и с сильным ожесточением принялся дрыгать руками и ногами во все стороны. Взрослые засуетились вокруг него. Старый лакей во фраке прижимал с умоляющим видом обе руки к накрахмаленной рубашке, тряс своими длинными бакенбардами и говорил жалобно:
– Батюшка барин. Николай Аполлонович. Не извольте огорчать маменьку-с – встаньте… Будьте столь добренькие – выкушайте-с. Микстурка очень сладенькая, один суроп-с. Извольте подняться…
Женщины в фартуках всплескивали руками и щебетали скоро-скоро подобострастными и испуганными голосами. Красноносая девица кричала с трагическими жестами что-то очень внушительное, но совершенно непонятное, очевидно на иностранном языке. Рассудительным басом уговаривал мальчика господин в золотых очках; при этом он наклонял голову то на один, то на другой бок и степенно разводил руками. А красивая дама томно стонала, прижимая тонкий кружевной платок к глазам:
– Ах, Трилли, ах, боже мой. Ангел мой, я умоляю тебя. Послушай же, мама тебя умоляет. Ну, прими же, прими лекарство; увидишь, тебе сразу-сразу станет легче: и животик пройдет и головка. Ну, сделай это для меня, моя радость! Ну, хочешь, Трилли, мама станет перед тобой на колени? Ну вот, смотри, я на коленях перед тобой. Хочешь, я тебе подарю золотой? Два золотых? Пять золотых, Трилли? Хочешь живого ослика? Хочешь живую лошадку. Да скажите же ему что-нибудь, доктор.
– Послушайте, Трилли, будьте же мужчиной, – загудел толстый господин в очках.
– Ай-яй-яй-я-а-а-а! – вопил мальчик, извиваясь по балкону и отчаянно болтая ногами.
Несмотря на свое крайнее волнение, он все-таки норовил попадать каблуками в животы и в ноги возившихся вокруг него людей, которые от этого, впрочем, довольно ловко уклонялись.
Сергей, долго глядевший с любопытством и удивлением на эту сцену, тихонько толкнул старика в бок.
– Дедушка Лодыжкин, что́ же это такое с ним? – спросил он шепотом. – Никак, драть его будут?
– Ну вот, драть… Такой сам всякого посекет. Просто – блажной мальчишка. Больной, должно быть.
– Шамашедчий? – догадался Сергей.
– А я почем знаю. Тише.
– Ай-яй-а-а! Дряни! Дураки. – надрывался все громче и громче мальчик.
– Начинай, Сергей. Я знаю! – распорядился вдруг Лодыжкин и с решительным видом завертел ручку шарманки.
По саду понеслись гнусавые, сиплые, фальшивые звуки старинного галопа. Все на балконе разом встрепенулись, даже мальчик замолчал на несколько секунд.
– Ах, боже мой, они еще больше расстроят бедного Трилли! – воскликнула плачевно дама в голубом капоте. – Ах, да прогоните же их, прогоните скорее! И эта грязная собака с ними. У собак всегда такие ужасные болезни. Что же вы стоите, Иван, точно монумент?
Она с усталым видом и с отвращением замахала платком на артистов, сухопарая красноносая девица сделала страшные глаза, кто-то угрожающе зашипел… Человек во фраке быстро и мягко скатился с балкона и с выражением ужаса на лице, широко растопырив в стороны руки, подбежал к шарманщику.
Все на балконе разом встрепенулись
Александр Иванович Куприн
Узкими горными тропинками, от одного дачного посёлка до другого, пробиралась вдоль южного берега Крыма маленькая бродячая труппа. Впереди обыкновенно бежал, свесив набок длинный розовый язык, белый пудель Арто, остриженный наподобие льва. У перекрёстков он останавливался и, махая хвостом, вопросительно оглядывался назад. По каким-то ему одному известным признакам он всегда безошибочно узнавал дорогу и, весело болтая мохнатыми ушами, кидался галопом вперёд. За собакой шел двенадцатилетний мальчик Сергей, который держал под левым локтем свёрнутый ковёр для акробатических упражнений, а в правой нёс тесную и грязную клетку со щеглом, обученным вытаскивать из ящика разноцветные бумажки с предсказаниями на будущую жизнь. Наконец сзади плёлся старший член труппы – дедушка Мартын Лодыжкин, с шарманкой на скрюченной спине.
Шарманка была старинная, страдавшая хрипотой, кашлем и перенёсшая на своём веку не один десяток починок. Играла она две вещи: унылый немецкий вальс Лаунера и галоп из «Путешествий в Китай» – обе бывшие в моде лет тридцать-сорок тому назад, но теперь всеми позабытые. Кроме того, были в шарманке две предательские трубы. У одной – дискантовой – пропал голос; она совсем не играла, и поэтому, когда до неё доходила очередь, то вся музыка начинала как бы заикаться, прихрамывать и спотыкаться. У другой трубы, издававшей низкий звук, не сразу закрывался клапан: раз загудев, она тянула одну и ту же басовую ноту, заглушая и сбивая все другие звуки, до тех пор пока ей вдруг не приходило желание замолчать. Дедушка сам сознавал эти недостатки своей машины и иногда замечал шутливо, но с оттенком тайной грусти:
– Что поделаешь. Древний орга́н… простудный… Заиграешь – дачники обижаются: «Фу, говорят, гадость какая!» А ведь пьесы были очень хорошие, модные, но только нынешние господа нашей музыки совсем не обожают. Им сейчас «Гейшу» подавай, «Под двуглавым орлом», из «Продавца птиц» – вальс. Опять-таки трубы эти… Носил я орган к мастеру – и чинить не берётся. «Надо, говорит, новые трубы ставить, а лучше всего, говорит, продай ты свою кислую дребедень в музей… вроде как какой-нибудь памятник…» Ну, да уж ладно! Кормила она нас с тобой, Сергей, до сих пор, бог даст и ещё покормит.
Дедушка Мартын Лодыжкин любил свою шарманку так, как можно любить только живое, близкое, пожалуй, даже родственное существо. Свыкнувшись с ней за многие годы тяжёлой бродячей жизни, он стал, наконец, видеть в ней что-то одухотворённое, почти сознательное. Случалось иногда, что ночью, во время ночлега, где-нибудь на грязном постоялом дворе, шарманка, стоявшая на полу рядом с дедушкиным изголовьем, вдруг издавала слабый звук, печальный, одинокий и дрожащий, точно старческий вздох. Тогда Лодыжкин тихо гладил её по резному боку и шептал ласково:
– Что, брат? Жалуешься. А ты терпи…
Столько же, сколько шарманку, может быть, даже немного больше, он любил своих младших спутников в вечных скитаниях: пуделя Арто и маленького Сергея. Мальчика он взял пять лет тому назад «напрокат» у забулдыги, вдового сапожника, обязавшись за это уплачивать по два рубля в месяц. Но сапожник вскоре умер, и Сергей остался навеки связанным с дедушкой и душою, и мелкими житейскими интересами.
Тропинка шла вдоль высокого прибрежного обрыва, извиваясь в тени столетних маслин. Море иногда мелькало между деревьями, и тогда казалось, что, уходя вдаль, оно в то же время подымается вверх спокойной могучей стеной, и цвет его был ещё синее, ещё гуще в узорчатых прорезах, среди серебристо-зелёной листвы. В траве, в кустах кизиля и дикого шиповника, в виноградниках и на деревьях – повсюду заливались цикады; воздух дрожал от их звенящего, однообразного, неумолчного крика. День выдался знойный, безветренный, и накалившаяся земля жгла подошвы ног.
Сергей, шедший, по обыкновению, впереди дедушки, остановился и ждал, пока старик не поравнялся с ним.
– Ты что, Серёжа? – спросил шарманщик.
– Жара, дедушка Лодыжкин… нет никакого терпения! Искупаться бы…
Старик на ходу привычным движением плеча поправил на спине шарманку и вытер рукавом вспотевшее лицо.
– На что бы лучше! – вздохнул он, жадно поглядывая вниз, на прохладную синеву моря. – Только ведь после купанья ещё больше разморит. Мне один знакомый фельдшер говорил: соль эта самая на человека действует… значит, мол, расслабляет… Сольто морская…
– Врал, может быть? – с сомнением заметил Сергей.
– Ну, вот, врал! Зачем ему врать? Человек солидный, непьющий… домишко у него в Севастополе. Да потом здесь и спуститься к морю негде. Подожди, дойдём ужотко до Мисхора, там и пополощем телеса свои грешные. Перед обедом оно лестно, искупаться-то… а потом, значит, поспать трошки… и отличное дело…
Арто, услышавший сзади себя разговор, повернулся и подбежал к людям.
Его голубые добрые глаза щурились от жары и глядели умильно, а высунутый длинный язык вздрагивал от частого дыхания.
– Что, брат пёсик? Тепло? – спросил дедушка.
Собака напряжённо зевнула, завив язык трубочкой, затряслась всем телом и тонко взвизгнула.
– Н-да, братец ты мой, ничего не поделаешь… Сказано: в поте лица твоего, – продолжал наставительно Лодыжкин. – Положим, у тебя, примерно сказать, не лицо, а морда, а всё-таки… Ну, пошёл, пошёл вперёд, нечего под ногами вертеться… А я, Серёжа, признаться сказать, люблю, когда эта самая теплынь. Орган вот только мешает, а то, кабы не работа, лёг бы где-нибудь на траве, в тени, пузом, значит, вверх, и полёживай себе. Для наших старых костей это самое солнце – первая вещь.
Тропинка спустилась вниз, соединившись с широкой, твёрдой, как камень, ослепительно-белой дорогой. Здесь начинался старинный графский парк, в густой зелени которого были разбросаны красивые дачи, цветники, оранжереи и фонтаны. Лодыжкин хорошо знал эти места; каждый год обходил он их одно за другим во время виноградного сезона, когда весь Крым наполняется нарядной, богатой и весёлой публикой. Яркая роскошь южной природы не трогала старика, но зато многое восхищало Сергея, бывшего здесь впервые. Магнолии, с их твёрдыми и блестящими, точно лакированными листьями и белыми, с большую тарелку величиной, цветами; беседки, сплошь затканные виноградом, свесившим вниз тяжёлые гроздья; огромные многовековые платаны с их светлой корой и могучими кронами; табачные плантации, ручьи и водопады, и повсюду – на клумбах, на изгородях, на стенах дач – яркие, великолепные душистые розы, – всё это не переставало поражать своей живой цветущей прелестью наивную душу мальчика. Он высказывал свои восторги вслух, ежеминутно теребя старика за рукав.
– Дедушка Лодыжкин, а дедушка, глянь-кось, в фонтане-то – золотые рыбы. Ей-богу, дедушка, золотые, умереть мне на месте! – кричал мальчик, прижимаясь лицом к решётке, огораживающей сад с большим бассейном посредине. – Дедушка, а персики! Бона сколько! На одном дереве!
– Ей-богу? – радостно удивился Сергей.
– Постой, сам увидишь. Да мало ли там чего? Апельцын, например, или хоть, скажем, тот же лимон… Видал, небось, в лавочке?
– Просто так себе и растёт в воздухе. Без ничего, прямо на дереве, как у нас, значит, яблоко или груша… И народ там, братец, совсем диковинный: турки, персюки, черкесы разные, все в халатах и с кинжалами… Отчаянный народишка! А то бывают там, братец, эфиопы. Я их в Батуме много раз видел.
Русская душа (сборник) (12 стр.)
— Ах, Трилли, ах, боже мой. Ангел мой, я умоляю тебя. Послушай же, мама тебя умоляет. Ну, прими же, прими лекарство; увидишь, тебе сразу-сразу станет легче: и животик пройдет и головка. Ну, сделай это для меня, моя радость! Ну, хочешь, Трилли, мама станет перед тобой на колени? Ну вот, смотри, я на коленях перед тобой. Хочешь, я тебе подарю золотой? Два золотых? Пять золотых, Трилли? Хочешь живого ослика? Хочешь живую лошадку. Да скажите же ему что-нибудь, доктор.
— Послушайте, Трилли, будьте же мужчиной, — загудел толстый господин в очках.
— Ай-яй-яй-я-а-а-а! — вопил мальчик, извиваясь по балкону и отчаянно болтая ногами.
Несмотря на свое крайнее волнение, он все-таки норовил попадать каблуками в животы и в ноги возившихся вокруг него людей, которые от этого, впрочем, довольно ловко уклонялись.
Сергей, долго глядевший с любопытством и удивлением на эту сцену, тихонько толкнул старика в бок.
— Дедушка Лодыжкин, что? же это такое с ним? — спросил он шепотом. — Никак, драть его будут?
— Ну вот, драть… Такой сам всякого посекет. Просто — блажной мальчишка. Больной, должно быть.
— Шамашедчий? — догадался Сергей.
— А я почем знаю. Тише.
— Ай-яй-а-а! Дряни! Дураки. — надрывался все громче и громче мальчик.
— Начинай, Сергей. Я знаю! — распорядился вдруг Лодыжкин и с решительным видом завертел ручку шарманки.
По саду понеслись гнусавые, сиплые, фальшивые звуки старинного галопа. Все на балконе разом встрепенулись, даже мальчик замолчал на несколько секунд.
— Ах, боже мой, они еще больше расстроят бедного Трилли! — воскликнула плачевно дама в голубом капоте. — Ах, да прогоните же их, прогоните скорее! И эта грязная собака с ними. У собак всегда такие ужасные болезни. Что же вы стоите, Иван, точно монумент?
Она с усталым видом и с отвращением замахала платком на артистов, сухопарая красноносая девица сделала страшные глаза, кто-то угрожающе зашипел… Человек во фраке быстро и мягко скатился с балкона и с выражением ужаса на лице, широко растопырив в стороны руки, подбежал к шарманщику.
Шарманка, уныло пискнув, замолкла.
— Господин хороший, дозвольте вам объяснить… — начал было деликатно дедушка.
Его толстое лицо мигом побагровело, а глаза невероятно широко раскрылись, точно вдруг вылезли наружу, и заходили колесом. Это было настолько страшно, что дедушка невольно отступил на два шага назад.
— Собирайся, Сергей, — сказал он, поспешно вскидывая шарманку на спину. — Идем!
Но не успели они сделать и десяти шагов, как с балкона понеслись новые пронзительные крики:
— Ай-яй-яй! Мне! Хочу-у! А-а-а! Да-ай! Позвать! Мне!
— Но, Трилли. Ах, боже мой, Трилли! Ах, да воротите же их, — застонала нервная дама. — Фу, как вы все бестолковы. Иван, вы слышите, что? вам говорят? Сейчас же позовите этих нищих.
— Послушайте! Вы! Эй, как вас? Шарманщики! Вернитесь! — закричало с балкона несколько голосов.
Толстый лакей с разлетавшимися в обе стороны бакенбардами, подпрыгивая, как большой резиновый мяч, бегом бросился вслед уходящим артистам.
— Нет. Музыканты! Слушайте-ка! Назад. Назад. — кричал он, задыхаясь и махая обеими руками. — Старичок почтенный, — схватил он наконец за рукав дедушку, — заворачивай оглобли! Господа будут ваш пантомин смотреть. Живо.
— Н-ну, дела! — вздохнул, покрутив головой, дедушка, однако приблизился к балкону, снял шарманку, укрепил ее перед собою на палке и заиграл галоп с того самого места, на котором его только что прервали.
Суета на балконе затихла. Барыня с мальчиком и господин в золотых очках подошли к самым перилам; остальные почтительно оставались на заднем плане. Из глубины сада пришел садовник в фартуке и стал неподалеку от дедушки. Откуда-то вылезший дворник поместился позади садовника. Это был огромный бородатый мужчина с мрачным, узколобым, рябым лицом. Одет он был в новую розовую рубашку, по которой шли косыми рядами крупные черные горошины.
Под хриплые, заикающиеся звуки галопа Сергей разостлал на земле коврик, быстро скинул с ног парусиновые панталоны (они были сшиты из старого мешка и сзади, на самом широком месте, украшались четырехугольным заводским клеймом), сбросил с себя старую куртку и остался в стареньком нитяном трико, которое, несмотря на многочисленные заплаты, ловко охватывало его тонкую, но сильную и гибкую фигуру. У него уже выработались, путем подражания взрослым, приемы заправского акробата. Взбегая на коврик, он на ходу приложил руки к губам, а потом широким театральным движением размахнул их в стороны, как бы посылая публике два стремительных поцелуя.
Дедушка одной рукой непрерывно вертел ручку шарманки, извлекая из нее дребезжащий, кашляющий мотив, а другой бросал мальчику разные предметы, которые тот искусно подхватывал на лету. Репертуар у Сергея был небольшой, но работал он хорошо, «чисто», как говорят акробаты, и с охотой. Он подкидывал вверх пустую пивную бутылку, так что она несколько раз перевертывалась в воздухе, и вдруг, поймав ее горлышком на край тарелки, несколько секунд держал ее в равновесии; жонглировал четырьмя костяными шариками, а также двумя свечками, которые он одновременно ловил в подсвечники; потом играл сразу тремя различными предметами — веером, деревянной сигарой и дождевым зонтом. Все они летали у него по воздуху, не прикасаясь к земле, и вдруг сразу зонт оказался над головой, сигара — во рту, а веер кокетливо обмахивал лицо. В заключение Сергей сам несколько раз перекувырнулся на ковре, сделал «лягушку», показал «американский узел» и походил на руках. Истощив весь запас своих «трюков», он опять бросил в публику два поцелуя и, тяжело дыша, подошел к дедушке, чтобы заменить его у шарманки.
Теперь была очередь Арто. Пес это отлично знал, и уже давно скакал в волнении всеми четырьмя лапами на дедушку, вылезавшего боком из лямки, и лаял на него отрывистым, нервным лаем. Почем знать, может быть, умный пудель хотел этим сказать, что, по его мнению, безрассудно заниматься акробатическими упражнениями, когда Реомюр показывает двадцать два градуса в тени? Но дедушка Лодыжкин с хитрым видом вытащил из-за спины тонкий кизилевый хлыстик. «Так я и знал!» — с досадой пролаял в последний раз Арто и лениво, непокорно поднялся на задние ноги, не сводя моргающих глаз с хозяина.
— Служить, Арто! Так, так, так… — проговорил старик, держа над головой пуделя хлыст. — Перевернись. Так. Перевернись… Еще, еще… Танцуй, собачка, танцуй. Садись! Что́-о? Не хочешь? Садись, тебе говорят. А-а… то-то! Смотри! Теперь поздоровайся с почтеннейшей публикой! Ну! Арто! — грозно возвысил голос Лодыжкин.
«Гав!» — брехнул с отвращением пудель. Потом поглядел, жалобно моргая глазами, на хозяина и добавил еще два раза: «Гав, гав!»
«Нет, не понимает меня мой старик!» — слышалось в этом недовольном лае.
— Вот это — другое дело. Вежливость прежде всего. Ну, а теперь немножко попрыгаем, — продолжал старик, протягивая невысоко над землею хлыст. — Алле! Нечего, брат, язык-то высовывать. Алле. Гоп! Прекрасно! А ну-ка еще, нох ейн маль… Алле. Гоп! Алле! Гоп! Чудесно, собачка. Придем домой, я тебе морковки дам. А, ты морковку не кушаешь? Я и забыл совсем. Тогда возьми мою чилиндру и попроси у господ. Может быть, они тебе препожалуют что-нибудь повкуснее.
Старик поднял собаку на задние лапы и всунул ей в рот свой древний, засаленный картуз, который он с таким тонким юмором называл «чилиндрой». Держа картуз в зубах и жеманно переступая приседающими ногами, Арто подошел к террасе. В руках у болезненной дамы появился маленький перламутровый кошелек. Все окружающие сочувственно улыбались.
— Что?? Не говорил я тебе? — задорно шепнул дедушка, наклоняясь к Сергею. — Ты меня спроси: уж я, брат, все знаю. Никак не меньше рубля.
В это время с террасы раздался такой отчаянный, резкий, почти нечеловеческий вопль, что растерявшийся Арто выронил изо рта шапку и вприпрыжку, с поджатым хвостом, боязливо оглядываясь назад, бросился к ногам своего хозяина.
— Хочу-у-а-а! — закатывался, топая ногами, кудрявый мальчик. — Мне! Хочу! Собаку-у-у! Трилли хочет соба-а-аку-у…
— Ах, боже мой! Ах! Николай Аполлоныч. Батюшка барин. Успокойся, Трилли, умоляю тебя! — опять засуетились люди на балконе.
— Собаку! Подай собаку! Хочу! Дряни, черти, дураки! — выходил из себя мальчик.
— Но, ангел мой, не расстраивай себя! — залепетала над ним дама в голубом капоте. — Ты хочешь погладить собачку? Ну, хорошо, хорошо, моя радость, сейчас. Доктор, как вы полагаете, можно Трилли погладить эту собаку?
— Вообще говоря, я не советовал бы, — развел тот руками, — но если надежная дезинфекция, например, борной кислотой или слабым раствором карболки, то-о… вообще…
Все на балконе разом встрепенулись
Александр Иванович Куприн
«…Веселая, занятная, чудная штука – эта жизнь…»
Если бы мы решили как можно вернее представить себе российскую действительность конца XIX – начала XX века, то, пожалуй, лучше всего этому смогли бы помочь сочинения Александра Ивановича Куприна (1870–1938). Пожалуй, никто из писателей-современников не показал ее с такой точностью в деталях и в таком разнообразии типов и характеров, с такой внешней и внутренней полнотой, а главное – с такой чувственной осязаемостью, что, кажется, все это писано с натуры и иначе быть увидено просто не может. Блестящий изобразитель нравов, Куприн рельефно, с особой пристальностью описывал среду, быт, образ жизни людей из самых разных слоев общества.
Родился Куприн в городе Наровчатове Пензенской губернии, в небогатой семье. Отец его, мелкий чиновник, умер, когда сыну шел второй год. Мать, из татарского княжеского рода, после смерти мужа бедствовала и вынуждена была отдать сына в сиротское училище для малолетних.
Куприн вспоминал: «Бывало, в раннем детстве, вернешься после долгих летних каникул в пансион. Все серо, казарменно, пахнет свежей масляной краской и мастикой, товарищи грубы, начальство недоброжелательно. Пока день – еще крепишься кое-как.
Но когда настанет вечер и возня в полутемной спальне уляжется, – о, какая нестерпимая скорбь, какое отчаяние овладевают маленькой душой! Грызешь подушку, подавляя рыдания, шепчешь милые имена и плачешь, плачешь жаркими слезами, и знаешь, что никогда не насытишь ими своего горя».
Уже тогда Куприн прослыл большим фантазером и прекрасным рассказчиком, сочинял стихи, отличался неуемной энергией и разнообразными проделками. В автобиографическом рассказе «Храбрые беглецы» герой его, мальчик Нельгин, выдумщик и бунтарь, противостоит косной силе давящего личность порядка в казенном сиротском пансионе.
В московской военной гимназии, позже преобразованной в кадетскую школу, впечатления десятилетнего Куприна также не были особенно радостными. Снова казенщина, грубость окружения, тупость начальства, «всеобщий культ кулака», зависимость слабых от сильных – все это противоречило тем лучшим началам – началам чести и благородства, которым учили мальчика в семье. Впечатления об этом периоде жизни отразились в повестях Куприна «На переломе (Кадеты)» и «Юнкера».
После кадетской школы было юнкерское училище. Куприн готовился к военной карьере, однако, не поступив в Военную академию, подал в отставку. Жадный до впечатлений, он стал вести страннический образ жизни, работал грузчиком, наборщиком, журналистом, землемером, артистом, коммерсантом и т. д. Автобиографический жизненный материал лег в основу многих его произведений.
Личностью Куприн был чрезвычайно колоритной. О его бурной жизни ходили легенды. Обладая недюжинной физической силой и взрывным темпераментом, он жадно устремлялся навстречу любому новому опыту. Он спускался под воду в водолазном костюме, летал на аэроплане (полет этот закончился катастрофой, едва не стоившей Куприну жизни, – об этом рассказ «Мой полет»), организовывал атлетическое общество… Во время Первой мировой войны им и его женой в их гатчинском доме был устроен частный лазарет.
И интересовали писателя самые разные люди. Чтобы лучше узнать заинтересовавшего его человека, почувствовать воздух, которым тот дышит, он готов был, не щадя себя, пуститься в самую немыслимую авантюру. К. Чуковский вспоминает: «Вечно его мучила жажда исследовать, понять, изучить, как живут и работают люди всевозможных профессий – инженеры, фабричные, шарманщики, циркачи, конокрады, монахи, банкиры, шпики – он жаждал узнать о них всю подноготную, ибо в изучении русского быта не терпел никакого полузнайства, никакой дилетантщины и почувствовал бы себя глубоко несчастным, если бы вдруг обнаружилось, что ему неизвестна какая-нибудь бытовая деталь из жизни, скажем, водолазов или донских казаков. Не было такой жертвы, которой бы он не принес, чтобы изучить доскональнее всю, как теперь говорится, специфику той или другой человеческой деятельности».
Февральскую революцию Куприн принял с энтузиазмом, а вот к большевистскому перевороту и к власти большевиков отнесся резко негативно, хотя поначалу пытался с ними сотрудничать и даже собирался издавать крестьянскую газету «Земля». Вскоре он перешел на сторону Белого движения, а после его поражения эмигрировал сначала в Финляндию и затем во Францию, где обосновался в Париже. Оторванность от родины писатель переживал очень сильно, однако продолжал творить (романы «Колесо времени», «Юнкера», «Жанета», статьи и рассказы). В 1937 году, незадолго до смерти, он, больной и уставший, вернулся вместе с женой в Россию.
Во многих произведениях Куприна мы находим традиционное для русской литературы сочувственное изображения «маленького» человека. Мир несправедлив к нему, тяжелые условия жизни загоняют его в угол, заставляют влачить жалкую участь.
Впрочем, простой человек у Куприна оказывается способным постоять за себя, обладает завидной внутренней крепостью. Народная жизнь предстает в его произведениях в самых разных проявлениях, в своем естественном течении, с кругом обычных повседневных забот – не только с горестями, но также и радостями, и утешениями.
Во многих произведениях Куприна отчетливо ощутимо присутствие чистого возвышенного начала – оно и в его тяготении к героическим сюжетам, и в его стремлении увидеть высшие проявления человеческого духа – в любви, творчестве, доброте… Не случайно и героев он часто выбирал выпадающих, выламывающихся из привычной колеи жизни, ищущих какого-то иного, более полного и живого бытия, свободы, красоты, изящества…
Какие бы темные стороны действительности ни изображал Куприн (с какой силой, к примеру, написан шахтерский быт в рассказе «В недрах земли» – с драками, пьянством, руганью, порожденными тяжелыми, нечеловеческими условиями существования), в его произведениях так сильна радость жизни, что даже самые мрачные из них все равно несут в себе заряд бодрости. Как говорит один из купринских героев, «главное – не бойтесь вы, не бойтесь жизни: она веселая, занятная, чудная штука – эта жизнь…».
Еще одна примечательная черта его творчества – писатель умел изнутри почувствовать течение естественной, природной жизни. Согласие с законами природы – для Куприна желанная норма, идеал, которым он часто поверяет современную жизнь (повесть «Олеся»), находя в ней печальные уклонения от этой нормы, нарушение одухотворяющего мир лада. Для многих читателей именно такое естественное, органичное восприятие жизни Куприна, здоровая радость бытия стали главным притягательным свойством его прозы с ее гармоничным сплавом лирики и романтики, сюжетно-композиционной соразмерности, драматизма действия и точности в описаниях.
Куприн – превосходный мастер литературного характера: портрет, психология, речь – все у этого писателя проработано до мельчайших нюансов. Прекрасно рисовал он в своих произведениях и пейзажи, а также тонко и выразительно передавал то, что связано именно с чувственным восприятием жизни (Бунин и Куприн состязались, кто точнее определит запах того или иного явления).
Писателя вообще привлекал мир природы, к которому он был очень чуток. Взять хотя бы рассказ «На реке», продолжающий тургеневскую традицию и вполне сопоставимый с «Бежиным лугом».
Очарование июльской ночи, плеск воды в реке, запах липы, росистой травы и меда, стрекотание миллионов степных кузнечиков и минуты всеохватной тишины, когда мальчику чудится, что мимо торжественно проплывает что-то огромное, как мироздание…
Рассказ удивительно живописен и емок – здесь и описание ночи, и трепетные чувства мальчика, от лица которого ведется повествование, и подробности ловли раков, и легенда о страшном разбойнике, именем которого названа река, – все настолько осязаемо, что кажется – видишь собственными глазами.