Что павел флоренский окрестил языком объединяющим человечество
Что павел флоренский окрестил языком объединяющим человечество
Столп и утверждение истины
Вторая часть «Столпа и утверждения истины», утвердившись в безопорности Триличной Истины раскрывают первопонятия христианской философии: Триединство, антиномия, грех, геена, Творение, София, любовь, дружба, ревность (как видите, своеобразная подборка).
Флоренский так описывает замысел «Столпа и утверждения истины»: «Живой религиозный oпыт, как единственный законный способ познания догматов» — так мне хотелось бы выразить общее стремление моей книги или, точнее, моихъ набросков, писанных в разные времена и под разными настроениями. Только опираясь на непосредственный опыт можно обозреть и оценить духовные сокровища Церкви. [. ] Что такое церковность? — Это — новая жизнь, жизнь в Духе. Каков же критерий правильности этой жизни? — Красота. Да, есть особая красота духовная, и она, неуловимая для логических формул, есть в то же время единственный верный путь к определению, что православно и что нет. Знатоки этой краcoты — cтapцы духовные, мастера «художества из художеств», как святые omцы называют аскетику. Cтapцы духовные, так сказать, «набили руку» в распознавании доброкачественности духовной жизни. Вкус православный, православное обличье чувствуется, но оно не подлежит арифметическому учету; православие показуется, но не доказуется. Вот почему для всякого, желающего понять православие, есть только один способ, — прямой опыт православный.»
Здесь мы приводим версию «Столпа и утверждения истины» Флоренского без дополнительных 15-20 глав (онлайн-версия, кнопки fb2, epub, mobi). При нажатии кнопки pdf репринт издания 1914 года с дополнительными главами.
Павел Флоренский
Павел Александрович Флоренский(1882-1937)
Русский религиозный философ и ученый, родился в местечке Евлах на западе нынешнего Азербайджана. По отцу его родословная уходит в русское духовенство, мать же происходила из старинного и знатного армянского рода. Флоренский очень рано обнаружил исключительные математические способности и по окончании гимназии в Тифлисе поступил на математическое отделение Московского Университета. По окончании Университета он не принял предложения остаться при Университете для занятий в области математики, а поступил в Московскую Духовную академию. В эти годы он вместе с Эрном, Свенцицким и о.Брихничевым создал «Союз христианской борьбы», стремившийся к радикальному обновлению общественного строя в духе идей Вл.Соловьева о «христианской общественности».
Позже Флоренский совершенно отошел от радикального христианства. Еще в годы студенчества его интересы охватывают философию, религию, искусство, фольклор. Он входит в круг молодых участников символического движения, завязывает дружбу с Андреем Белым, и первыми его творческими опытами становятся статьи в символистских журналах «Новый Путь» и «Весы», где он стремится внедрять математические понятия в философскую проблематику.
В годы обучения в Духовной Академии у него возникает замысел капитального сочинения, будущей его книги «Столп и утверждение истины», большую часть которой он завершает к концу обучения. После окончания Академии в 1908 году он становится в ней преподавателем философских дисциплин, а в 1911 году принимает священство и в 1912 году назначается редактором академического журнала «Богословский вестник». Полный и окончательный текст его книги «Столп и утверждение истины» появляется в 1924 году.
В 1918 году Духовная Академия переносит свою работу в Москву, а затем закрывается. В 1921 году закрывается и Сергиево-Пасадский храм, где Флоренский служил священником. В годы с 1916-го по 1925 Флоренский пишет ряд религиозно-философских работ, включая «Очерки философии культа» (1918), «Иконостас» (1922), работает над своими воспоминаниями.
Комиссия по охране Лавры приняла на учет и под охрану памятники Вифанского монастыря и Гефсиманского скита, имений Абрамцево, Мураново, Царь-Дар, сел Благовещенье, Воздвиженье, Подсосенки, Тимофеевское, Шеметовское, деревни Рязанцево, городов Александрова, Переславля-3алесского, Пушкино, Сергиева Посада, Софрино, Хотьково.
П.А. Флоренский много сделал для организации охраны памятников в окрестностях Сергиева Посада и других культурных центрах, в особенности в Абрамцеве, куда неоднократно сам выезжал. Абрамцево было дорого и близко П.А. Флоренскому не только как исторический памятник, но как средоточие живых культурных сил России на протяжении многих десятилетий. Еще до Октябрьской революции отец Павел призывал А. С. Мамонтову приложить все силы к охране имения в письме 30 июля 1917 года:
«Все то, что происходит кругом, для нас, разумеется, мучительно. Однако я верю и надеюсь, что, исчерпав себя, нигилизм докажет свое ничтожество, всем надоест, вызовет ненависть к себе и тогда, после краха всей этой мерзости, сердца и умы уже не по-прежнему, вяло и с оглядкой, а наголодавшись, обратятся к русской идее, к идее России, к святой Руси (. ) Я уверен, что худшее еще ВПЕРЕДИ, а не позади, что кризис еще НЕ миновал. Но я верю в то, что кризис очистит русскую атмосферу, даже всемирную атмосферу, испорченную едва ли не с ХVII века. Тогда “Абрамцево” и Ваше Абрамцево будут оценены; тогда холить и беречь каждое бревнышко Аксаковского дома, каждую картину, каждое предание в Абрамцеве, в абрамцевых. И Вы должны заботиться обо всем этом ради будущей России, вопреки всяким возгласам и крикам (. ) Скажу худшее. Если бы Абрамцево уничтожить физически, то и тогда, несмотря на это великое преступление уничтожения пред русским народом, если будет жива идея Абрамцева, не все погибло.»
Во второй половине двадцатых годов круг занятий Флоренского вынужденно ограничивается техническими вопросами. Летом 1928 г. его ссылают в Нижний Новгород, но в том же году, по хлопотам Е.П.Пешковой, возвращают из ссылки. В начале тридцатых годов против него развязывается кампания в советской прессе со статьями погромного и доносительского характера. 26 февраля 1933 г. последовал арест и через 5 месяцев, 26 июля,- осуждение на 10 лет заключения. С 1934 г. Флоренский содержался в Соловецком лагере. 25 ноября 1937 г. особой тройкой УНКВД Ленинградской области он был приговорен к высшей мере наказания и расстрелян 8 декабря 1937 г.
V. Итоги
От 534 глубокой древности две познавательные способности почитались благороднейшими: слух и зрение. Различными народами ударение первенства ставилось либо на том, либо на другом; древняя Эллада возвеличивала преимущественно зрение, Восток же выдвигал как более ценный – слух. Но, несмотря на колебания в вопросе о первенстве, никогда не возникало сомнений об исключительном месте в познавательных актах именно этих двух способностей, а потому не возникало сомнений и в первенствующей ценности искусства изобразительного и искусства словесного: это – деятельности, опирающиеся на самые ценные способности восприятия.
Иллюзионизму противополагается реализм. Реальность не дается уединенному в здесь и теперь точечному сознанию. Закон тождества, применяется ли он в зрении (перспектива) или в слухе (отвлеченность), уничтожает бытийственные связи и ввергает в самозамкнутость. Реальность дается лишь жизни, жизненному отношению к бытию; а жизнь есть непрестанное ниспровержение отвлеченного себе-тождества, непрестанное умирание единства, чтобы прозябнуть в соборности. Живя, мы соборуемся сами с собой – и в пространстве, и во времени, как целостный организм, собираемся воедино из отдельных взаимоисключающих – по закону тождества – элементов, частиц, клеток, душевных состояний и пр. и пр. Подобно мы собираемся в семью, в род, в народ и т.д., соборуясь до человечества и включая в единство человечности весь мир. Но каждый акт соборования есть вместе с тем и собирание точек зрения и центров схемо-построения. То, что называется обратною перспективою, вполне соответствует диалектике. Одно – в области зрения, другое – в области слуха; но по существу и то и другое есть синтез, осуществляемый движением, жизнью. Отвлеченной неподвижности иллюзионизма противополагается жизненное отношение к реальности. Так созидаемые символы реальности непрестанно искрятся многообразием жизненных отношений: они по существу соборны. Такие символы, происходя от меня, – не мои, а человечества, объективно-сущие. И если в иллюзионизме внутренний двигатель – в возможности сказать о произведении культуры «мое», хотя бы на самом деле оно было бы и весьма компиляторским, т.е. награбленным, то при реалистическом мирочувствии побуждает созидать именно возможность сказать о созданном »не мое», «объективно сущее». Изобрести – стремление иллюзионизма; обрести – реализма, – обрести как вечное в бытии.
Но изобретение, поскольку оно в самом деле таково, предполагает замкнутие в субъективность; напротив, обретение требует усилия, направленного на бытие. Реалистическое отношение к миру по самому существу дела есть отношение трудовое: это жизнь в мире. Иллюзионистическое миропонимание пассивно, да оно и не может быть активным, коль скоро при нем не ощущается реальности, тогда как реалистическое твердо знает, что реальность должна быть активно усваиваема трудом.
Именно потому, что нас окружают не призрачные мечты, которые перестраивались бы по нашей прихоти, бессильные и бескровные, а реальность, имеющая свою жизнь и свои отношения к прочим реальностям, именно поэтому она вязка и требует с нашей стороны усилия, чтобы были завязаны с нею новые связи, чтобы были прорыты в ней новые протоки. Это – символы. Они суть органы нашего общения с реальностью. Ими и посредством их мы соприкасаемся с тем, что было отрезано до тех пор от нашего сознания. Изображением мы видим реальность, а именем – слышим ее; символы – это отверстия, пробитые в нашей субъективности. Так что же удивительного, если они, явления нам реальности, не подчиняются законам субъективности? И не было ли бы удивительным противоположное? Символы не укладываются на плоскости рассудка, структура их насквозь антиномична. Но эта антиномичность есть не возражение против них, а напротив – залог их истинности. Иллюзионистическое, внежизненное, пассивное мировоззрение искало во что бы то ни стало отвлеченного единства, и это единство выражало самую суть возрожденного нигилизма. Не следует ли отсюда, что миро-действие реалистическое, на жизнь направленное и трудовое, должно отправляться от существенного признания соборной множественности в самых орудиях нашего отношения к бытию?
Уже давно, давно, вероятно, с XVI‑го века, мы перестали охватывать целое культуры, как свою собственную жизнь; уже давно личность, за исключением очень немногих, не может подняться к высотам культуры, не терпя при этом величайшего ущерба. Да, уже давно попытка обогатиться покупается жертвою цельной личности. Жизнь разошлась в разных направлениях, и идти по ним не дано: необходимо выбирать. А далее, каждое направление жизни расщепилось на специальности отдельных культурных деятельностей, вслед за чем произошло раздробление и их на отдельные дисциплины и узкие отрасли. Но и эти последние, естественно, должны были подвергнуться дальнейшему делению. Отдельные вопросы науки, отдельные понятия в области теоретической вполне соответствуют той же крайней специализации в искусстве, в технике, в общественности. И если нередко слышится негодование на механизацию фабричного труда, где каждому работнику достается лишь ничтожная часть какого-нибудь механизма, конструкции, и, может быть, назначения которого он не понимает и которым во всяком случае не пользуется, то сравнительно с этой специализацией рук, насколько более вредной и духовно разрушительной должна быть оцениваема специализация ума и вообще душевной деятельности?
Содержание науки чужой специальности давно уже стало недоступным не только просто культурному человеку, но и специалисту-соседу. Однако и специалисту той же науки отдельная дисциплина ее недоступна. Если специалист-математик, беря в руки вновь полученную книжку специального журнала, не находит, что прочесть в ней, потому что с первого же слова ничего не понимает ни в одной статье, то не есть ли это reductio ad absurdum 539 самого курса нашей цивилизации? Культура есть среда, растящая и питающая личность; но если личность в этой среде голодает и задыхается, то не свидетельствует ли такое положение вещей о каком-то коренном «не так» культурной жизни? Культура есть язык, объединяющий человечество; но разве не находимся мы в Вавилонском смешении языков, когда никто никого не понимает и каждая речь служит только, чтобы окончательно удостоверить и закрепить взаимное отчуждение? Мало того, это отчуждение закрадывается в самое единство отдельной личности: себя самое личность не понимает, с самою собою утратила возможность общения, раздираясь между взаимоисключающими и самоутверждающимися в своей исключительности «точками зрения». Отвлеченные схемы, они же перспективные единства, перспекты, если допустить такой идеологизм, вытеснили из жизни личность, и ей приходится полузаконно ютиться где-то на задворках, работая на цивилизацию, ее губящую и ее же порабощающую.
Современный человек ведет двойную бухгалтерию. Она имела еще некоторый смысл, пока подразумевалось позднесредневековое учение о двойной истине 542 и людям верилось в науку, как в истину. Но именно последнее разрушено до основания кантианством, позитивизмом, феноменализмом, эмпириомонизмом, прагматизмом и прочими самооценками научной мысли. Она не есть истина и не притязает быть таковой, она хочет быть удобством и пользою. Если бы истина, хотя бы самая суровая, уничтожающая меня и мои масштабы, – то я, человек, вынужден смириться и смиряюсь. Но мне возвещают, чтобы на истину я не смел и надеяться. Так польза и удобство. – Ну, тогда уж позвольте мне, человеку, судить самому, что мне полезно и что мне удобно. И, пожалуйста, не благодетельствуйте меня удобствами насильно. Может быть, ваш сказочный дом для великанов и был бы удобен им, это их дело. Но, в действительной жизни, мне и моим близким – а близки мне по человечеству все люди – это жилище совсем не подходит, и кому же знать о том, удобно мне что-либо или неудобно, как не мне самому. Наука, изгнанная своими сторонниками с трона истинности, и все продолжающая придворный этикет истинности, либо смешна, либо вредна. Я же, человек, с своей стороны решительно не вижу оснований мучить себя китайскими церемониями, которые и объявляются-то условными и по существу познавательно ничего не дающими; даже изучить их нет у меня ни времени, ни сил, тем более что жизнь ведь не ждет и требует к себе внимания и усилия. А жизнь пережить – ведь не поле перейти. И вот, в итоге; я, человек, скажем, 40-х годов двадцатого века, не беру на себя обузы входить в ваши нетрудовые контроверзы, делать какие-то выборы и усовершенствования. Может быть, ваши построения по-своему и великолепны, как был великолепен в свое время и этикет при дворе Короля-Солнца. Но что мне до того – и до ваших тонкостей, и до Версальских. Мое дело маленькое, моя короткая жизнь и мой человеческий масштаб; и я без раздражения и гнева, силою вещей, силою запросов жизни, сознав жизненную ответственность, просто отхожу от жизни – от жизни-забавы, и живу по-своему. Кое-что, разумеется, остается в моем хозяйстве, может быть, даже будет усвоено им; но большая часть этой цивилизации, коль скоро разрушена система, само собою в небольшое число поколений забудется, или останется в виде пережитков, может быть, ритуального характера, но ни к чему не обязывающих – как какой-нибудь брудершафт, пережиток причащения кровью друг друга. Но основное русло жизни пойдет помимо того, что считалось еще так недавно заветным сокровищем цивилизации. Была же когда-то сложнейшая и пышно разработанная система магического миропонимания, и тонкостью отделки своей она не уступила бы ни схоластике, ни сциентизму; и была действительно великолепная система китайских церемоний, как и не менее великолепный талмудизм. Люди учились и мучились целую жизнь, сдавали экзамены, получали ученые степени, прославлялись и кичились… а потом обломки древневавилонской магии ютятся в глухой избе у полунормальной знахарки и т.д. Даже большие знатоки древности лишь смутно-смутно нащупывают некоторые отдельные линии этих великих построений, но уже не сознавая их внутреннего смысла и ценности, хотя не исключена и возможность, что где-нибудь и когда-нибудь эти построения восстановятся.
Но ныне светом и молвой
Таково же и будущее возрожденской науки, но более суровое, более беспощадное, поскольку и сама она была беспощадна к человеку.
Игумен Андроник (Трубачев)
АНТРОПОДИЦЕЯ СВЯЩЕННИКА ПАВЛА ФЛОРЕНСКОГО
ИСТОРИЯ СОЗДАНИЯ ЦИКЛА «У ВОДОРАЗДЕЛОВ МЫСЛИ»
Характерная черта антроподицеи – символизм, который, как и в теодицее, является не только методом и творческой формой но и объектом исследования.
Как в теодицее, отец Павел выявляет антиномичную природу символа, суть которой в том, что символ, с одной стороны, сверхчеловечен, а с другой – человечен. Антиномизм выявляется: в строении человека (усийное и ипостасное начала), в пульсации жизни человека (тетические, антитетические и синтетические типы таинств), в характеристиках духовного типа личности (имя, лик, род психологический тип, тип возрастания и возрастание типа), в соотношении человека и мира (макрокосм и микрокосм), в строении культа (горнее и дольнее), в лествицах освящений (положительные и отрицательные), в условиях освящения (соединение Божественной и человеческой энергий в молитве, иконе, кресте), в богослужебном действе (Божественная и человеческая природа богослужения), в освященном человеке (принадлежит, как святыня, двум мирам), в строении культуры (смысл и реальность), в мировоззренческой деятельности человека (наука и философия), в языке (вещь и деятельность), в строении слова (фонема и семема), в свойствах слова (магичность и мистичность), в хозяйственной деятельности человека (культура и природа), в художественной деятельности человека (конструкция и композиция), в историческом процессе как ритмическом чередовании типов культур (средневековая и возрожденческая), в судьбе Израиля (избранный Богом народ – отвергнутый Богом народ).
Онтологизм, символизм и антиномизм антроподицеи предполагают интуитивное, созерцательное познание. В основе познания строения человека лежит интуиция образа Божия; в основе познания освящения человека – интуиция страха Божия, света, ритма Иисусовой молитвы; в основе познания деятельности человека – интуиции изумления, удивления и воплощения.
Антроподицея священника Павла Флоренского как нечто целое почти неизвестна. Оценки отдельных ее частей различными исследователями мало учитывают общий замысел и полемическую направленность цикла, создававшегося в эпоху активной борьбы с церковным укладом и мировоззрением. Поэтому нам представляется важным сформулировать обобщенные выводы ко всему циклу. Оправдание человека совершается: 1) в строении человека как образа Божия и в его изволении проходить жизненный путь в соответствии с Божией волей, с Богом данным уставом, архетипом; 2) в освящении человека, когда он из грешного становится освященным, святым; 3) в деятельности человека, когда сакральная (культовая, литургическая) деятельность является первичной и освящает мировоззрение (науку и философию), хозяйство и художество.
В настоящем издании впервые полностью публикуется первая часть труда священника Павла Флоренского «У водоразделов мысли». История написания отдельных глав первого выпуска представлена в текстологических заметках перед примечаниями. Здесь мы попытаемся проследить, как эти разделы постепенно соединились в единый выпуск и в каком соотношении он находился с остальными частями труда.
Из лекций и чтений по философской проблематике.
В предисловии выяснить, что нет полного согласования и не должно быть: выступаю я не как систематик, а как историк, подготовляющий внутреннее постижение изучаемых систем – вводят в филос мысль, возбуждают мысль, но не решают филос проблем. Здесь не решаются вопросы, а только ставятся.
I. 1) Введение в ист ант философии
2) Об историческом познании
3) Об ориентировке в филос по Каббале
4) Из истории филос терминологии
5) Из лекций об именах
Павел Флоренский. Искатель Истины
Приблизительное время чтения: 8 мин.
Известнейший православный мыслитель, священник Павел Флоренский был расстрелян в 1937 году. «Фома» не раз писал о нем и его жизни, но сейчас мы пытаемся разобраться, как творческое наследие отца Павла может пригодиться нам, современным православным христианам, здесь и сейчас.
Имя отца Павла Флоренского массово стало известным на рубеже 1980–1990-х годов, когда в отечественную культуру начали возвращаться забытые имена, но многие знали о нем еще со второй половины 1960-х — 1970-х. Именно тогда его труды не только распространялись в самиздате, но и начали постепенно публиковаться как в СССР, так и за рубежом. Чем же объяснить его популярность, учитывая, что отец Павел был не единственным священником-ученым и уж тем более не единственным священником, замученным в годы репрессий?
Я думаю, тут сыграло роль несколько обстоятельств.
Во-первых, Флоренский не просто ученый, но ученый-энциклопедист. Кроме того, он успешно работал и приобрел большой авторитет в инженерно-технической сфере в 1920-1930-е годы, уже будучи священником, а также известным религиозным философом и богословом. Это довольно редкое сочетание, и ситуация отца Павла в этом отношении уникальна.
Во-вторых, в 1920-е годы был весьма высок его авторитет, как искусствоведа и теоретика искусства. Именно публикация его искусствоведческих работ, в особенности связанных с иконописью, после десятилетий забвения вызвала наибольший резонанс.
В-третьих, следует учесть огромное обаяние самой личности отца Павла, бросающееся в глаза даже на столь богатом яркими индивидуальностями фоне Серебряного века русской культуры. О масштабе его личности согласно свидетельствуют мемуаристы, да и сами мы легко можем его почувствовать, окунувшись в сохранившиеся тексты.
Наконец, в-четвертых, его семье чудесным образом удалось сохранить богатейший архив, который и до сих пор еще не вполне освоен исследователями и не целиком опубликован. Постепенная публикация имеющихся в нем материалов поддерживала и продолжает поддерживать интерес к наследию, жизни и мысли Флоренского.
Хотя в церковной среде не существует единства мнений по поводу богословских воззрений священника Павла Флоренского, его труды, во всяком случае, сохраняют безусловный интерес в контексте проблем христианской миссии. Сам отец Павел называл это «положительной апологетикой»: обратите внимание на его работы «Догматизм и догматика» (1906) и «Культурно-историческое место и предпосылки христианского миропонимания» (1921). Он не столько защищал христианскую веру и Церковь от нападок, сколько старался сделать их истинность, их красоту, глубину и цельность видимыми и неотразимо притягательными. Он стремился помочь всем нам излечиться от слепоты и равнодушия к реальности горнего. Именно в этом ключе и следует воспринимать его самое известное апологетическое произведение, «Столп и утверждение Истины», которое создавалось в годы первой русской революции (первоначальная версия была завершена к 1908, а окончательная издана в конце 1913), еще до принятия священного сана. Надо заметить, что для этого времени — конца XIX и начала XX веков — характерно массовое недоверие образованных людей к Церкви и ее учению. Именно к таким людям — позитивистского склада, рационально мыслящим, воспринимающим светскую науку как безусловный и последний авторитет — и обращена книга отца Павла. Для разговора с такими людьми он нашел наиболее подходящий язык, он сумел разрушить изнутри интеллигентский стереотип, согласно которому православное вероучение не заслуживает серьезного отношения со стороны современного образованного человека. Именно благодаря этой книге многие современники Флоренского пришли в Церковь. И не только они — и в наши дни есть те, для кого «Столп и утверждение Истины» становится дверью в Православие.
Но это — если воспринимать «Столп и утверждение Истины» именно как апологетическое сочинение. Если же рассматривать его в строго догматическом ключе, то оно содержит ряд спорных моментов. Поскольку я философ, а не богослов, то не рискну вдаваться в богословский разбор сочинения Флоренского — подчеркну лишь еще раз мысль, что оно в свое время сыграло, да и продолжает играть положительную роль, приводя к вере очень сложную с миссионерской точки зрения аудиторию.
Именно с такой позиции я и советую рассматривать не только «Столп и утверждение Истины», но и другие работы отца Павла — в том числе, широко известные «Мнимости в геометрии» (1922) и «Иконостас» (1919–1922). Не стоит искать в них догматически выверенного изложения богословских истин, равно как и оценивать их с точки зрения строгого применения современных научных теорий. Эти работы интересны прежде всего в контексте основного хода мысли самого отца Павла, это кусочки целостного апологетического проекта — то есть его попытки осмыслить весь мир как единую сеть указаний на истину Православия. Важно не то, насколько парадоксальны выводы отца Павла, насколько прав он или неправ в каких-то частностях. Главное, что мы можем почерпнуть из его работ — это живой и конкретный пример того, насколько органично глубина интеллектуального исследования может сочетаться с приверженностью православной вере.
И еще: меньше всего следует рассматривать отца Павла Флоренского как популяризатора, умеющего говорить простым языком о сложных вещах. Напротив, он говорит нарочито сложным языком, языком не всякому доступным. Чтобы его понять, требуется достаточно высокий уровень культуры, но главное — сочувственное усилие мысли читателя. Тот же «Столп и утверждение Истины» — очень сложная, многоплановая и неоднозначная книга. Однако именно благодаря этому она открыла путь серьезному отношению к Православию для многих интеллектуалов.
В этой связи возникает вопрос, какие же произведения отца Павла можно было бы без сомнений рекомендовать любому современному читателю? Я думаю, это, прежде всего, его воспоминания «Детям моим» (1916–1925). Они дают замечательный пример внимательного и любовного вглядывания, как в мир природы, так и в мир человеческих отношений. В них очень ярко рассказана история обращения самого отца Павла к вере. Это интересный и поучительный опыт духовной автобиографии.
Затем я бы рекомендовал письма, которые отец Павел писал из сталинских лагерей своим детям (1933–1937). Он не просто делился с близкими какими-то своими переживаниями и мыслями. Он говорил с каждым из детей отдельно, причем именно о том, что этому ребенку было важно и интересно в тот момент, с учетом его возраста и состояния души. Это не только свидетельство мужества, отказа от эгоистической сосредоточенности на себе, способности видеть и чувствовать другого человека и его нужды, но и энциклопедия жизненной мудрости.
А еще я всем советую прочитать воспоминания об отце Павле Флоренском Сергея Иосифовича Фуделя. Это не только книга «Начало познания Церкви», изданная впервые в Париже в 1972 году. Это и многочисленные посвященные отцу Павлу фрагменты, которые рассыпаны по его книгам «Воспоминания» и «У стен Церкви». Быть может, это самое точное и верное из того, что написано об отце Павле.
кандидат философских наук, зав. кафедрой философии естественных факультетов философского факультета МГУ имени М. В. Ломоносова
Об отце Павле Флоренском
Сергей Фудель, «Начало познания Церкви»
Когда Флоренский преодолевает присущую иногда и ему «богословскую математику», он перестает быть профессором богословия и становится учителем жизни.
Я помню, что в молодости, когда мы читали его книгу, мы ничего не понимали в ее учености, но чувствовали, что вышли из леса цитат, обязательных для всех богословских книг, хотя его книга тоже была полна цитатами, что, несмотря на явную современность автора, мы уже вышли вместе с ним не только из пестрого зала религиозно-философских собраний, столь распространенных в те дни, но даже из мансарды Достоевского, где его юноши спорят о Боге. Здесь уже никаких споров не было. Понятая в своем страдании и любви, эта книга читалась как запись об уже осуществленной жизни в Боге, доказанной великой тишиной навсегда обрадованного ума. Ум наконец нашел свою потерянную родину — дом Отчий! — то теплейшее место, где должно быть его стояние перед Богом. Мысль оказалась живущей в клети сердца, где в углу, перед иконою Спаса, горит лампада Утешителя. В этой клети не было ничего «от мира», но в то же время мысль, восходя на крест воцерковления, охватывала здесь все благое, что было в мире, в истории, как свое, как принадлежащее Богу — Творцу и твари и мысли.
Нам через эту книгу сделалось понятно, что борьба за крест в истории есть борьба не только за личное спасение всего себя, то есть тем самым и своего разума, но и борьба за любимую землю человечества.
Сергей Фудель, «Воспоминания»
Его ряса казалась не рясой, а какой-то древневосточной одеждой. Его голос в личной беседе звучал из давно забытых веков религиозной достоверности и силы. То, что он писал, и то, как он писал, давало не такие слова, по которым мысль прокатится, как по арбузным семечкам, и забудет, а какие-то озаренные предметы. Пусть кое-что из того, что он написал, было недозрело. Главная его заслуга заключалась в том, что, овладев всем вооружением современной ему научной и религиозно-философской мысли, он вдруг как-то так повернул эту великую махину, что оказалось — она стоит покорно и радостно перед давно открытой дверью богопознания. Этот «поворот» есть воцерковление мысли, возвращение запуганной, сбитой с толку и обедневшей в пустынях семинарии религиозной мысли к сокровищам благодатного Знания. Это не «научное доказательство бытия Божия» и не рационалистическая попытка «примирить религию с наукой», а какое-то отведение всей науки на ее высочайшее место — под звездное небо религиозного познания. «Доказать» научно, в смысле рационалистическом, бытие Божие нельзя, и «примирять» тоже ничего не надо. Надо как раз обратное: надо, чтобы наука «доказала» самое себя, надо заставить науку сделать еще один, и дерзновенный, шаг вперед и дать ей самой увидеть открывшиеся для нее вечные горизонты.
Казалось, что еще немного — и ботаника, и математика, и физика заговорят человеку ангельскими языками, словами, свойственными именно этим точным наукам, но проросшими в Вечность и омытыми там от Нетленного Источника.
Я не знаю, так ли это будет, т. е. пойдет ли религиозная мысль когда-нибудь по его пути, или эта новая наука будет только в Царстве Божием, но свое дело он сделал.