Что мы должны признать без всяких оговорок
Доброхотно дающего любит Бог
Сегодня мне вновь захотелось поговорить с тобой дорогой читатель на не вполне популярную тему: о пожертвованиях.
Я уже касался этого вопроса ранее (смотри статью «Приношение, пожертвование, десятина. »), но думаю, что всю тему не смог подробно рассмотреть в виду её многозначности и важности. Да и после этой публикации, скорее всего, также не смогу все ясно раскрыть и доступно изложить. Тем не менее эта тема (судя по прочтениям читателей) вызывает живой интерес и обсуждение её (в меру моих сил) я хочу продолжить.
Мы с вами сегодня не будем много говорить сколько мы должны жертвовать на дело служения в церкви, а сосредоточимся на мотивах наших действий и одобрения или неодобрения их со стороны Бога.
Этот вопрос – о пожертвованиях в церковь всегда довольно щекотливый, и многие спотыкаются, или претыкаются, как говорит Слово Божие на нём. В заголовке к данной теме я сознательно оставил три продолжения Библейской фразы, и мы впереди ещё обсудим более подробно это высказывание святых мужей. Пока же я хочу, чтобы вы сами для себя поставили тот знак препинания в конце этой фразы, который вам наиболее близок.
Ну, например, если вы вполне уверены, что пожертвование в храм, церковь, на какое-либо церковное служение, дело весьма полезное и богоугодное без всяких оговорок – то, думаю, что в конце предложения непременно должен стоять восклицательный знак, как символ торжества и неизменности ваших намерений.
Если же, например, вы по каким-то личным причинам, или по вашему житейскому опыту знаете, что ваши пожертвование не всегда приносили пользу, были потрачены неразумно или совершенно не на богоугодное дело, то думаю, что вы, справедливо по вашему мнению, сможете засомневаться и поставить знак вопроса.
Ну, а если вы на эту тему раньше не размышляли, и никогда перед собой не ставили вопрос о пожертвованиях на храм, в церковь и т.д., то думаю, что вам следует поставить многоточие. Вы ещё не определились: хорошо это или плохо, нужное это дело, или наоборот совершенно бессмысленное и бесполезное. Вы пока только на пути размышлений и решений, и какие они будут зависит от многих личных и общественных причин.
Да и действительно почему вы вообще должны что-то жертвовать, отрывать от себя любимого, или своих близких те немногие или многие (тут уже, у кого как) средства, которые вы с таким трудом и усилием смогли заработать?
Конечно до выполнения этого утверждения нужно духовно дорасти, стать мудрым и разумным не только в разуме, но и в сердце. Это духовное возрастание происходит по-разному с каждым из нас, и оно очень трудно даже для верующих людей, которых к нашему сожалению, не так уж и много. Что уж говорить о тех, кто во главу угла своей жизни непременно ставит успех, денежное обеспечение, комфорт и удовольствие?
Но не говорить об этом нельзя! Даже, если человек ещё не вполне ещё уверенный в делах веры, осуществление пожертвование на храм и церковное служение может стать тем ключом, который откроет его сердце к истинному покаянию перед Богом и рождению свыше от Духа Святого.
Возможно, я тут заговорил на не вполне понятном «церковном языке», но если говорить по-простому, то в моём конкретном случае, участие в строительстве Дома Молитвы послужило одним из оснований моего приближения к Богу, покаянию и крещению, о чём сегодня нет необходимости говорить подробно (кто желает может прочитать мои мемуары: «Мой путь к Богу»). Главное, что я хочу выразить сейчас, что в моём конкретном случае, моё участие (добровольная помощь) когда я был ещё неверующим человеком, и согласился помогать на стройке храма из чувства вежливости, помогло мне найти смысл жизни, и ответить прежде всего самому себе на те глобальные вопросы, на которые ранее я не мог дать никакого ответа.
Ну, что я всё о себе, да о себе, скажете вы? Что говорит об этом Писание?
Давайте постараемся рассмотреть…
Хосе Ортега-и-Гассет:
Что такое философия? Лекция III
«Тема нашего времени». — «Наука» — это чистый символизм. — Мятеж наук. — Почему существует философия? — Точность науки и философское знание.
В прошлый раз мы едва шагнули на порог того, что я намеревался изложить в ходе лекции. Я хотел назвать непосредственные, хотя заведомо не дающие исчерпывающего объяснения, причины того, почему сто лет назад философский дух ослаб и отступил, а сегодня, напротив, он вновь обретает силы. Мне хватило времени только на первый пункт. Философия была растоптана, унижена империализмом физики и запугана интеллектуальным терроризмом лабораторий. Повсюду царили естественные науки, а окружение — одна из составных частей нашей личности, как атмосферное давление — один из факторов, влияющих на нашу физическую форму. Не испытывая давления и ограничений, мы доросли бы до звёзд, как мечтал Гораций, то есть стали бы бесформенными, неопределёнными и безличными. Каждый из нас наполовину то, что он есть, а наполовину — окружение, в котором он живёт. Когда последнее совпадает со свойствами нашего характера, благоприятствует им, то наша личность реализуется полностью; одобрение её внешних проявлений побуждает её к развитию внутренних сил.
Враждебное окружение, поскольку оно и внутри нас, толкает нас на сопротивление и ведёт к постоянному разладу, угнетает, препятствует развитию и полному расцвету нашей личности. Это и произошло с философами в атмосфере тирании экспериментальных «советов». Нет нужды говорить, что ни одно из моих высказываний, которые порой звучат слишком резко, не означает ни морального, ни интеллектуального осуждения учёных и философов тех лет. Они были такими, какими должны были быть, и замечательно, что они были такими. Новая философия многими своими качествами обязана этому этапу вынужденных унижений, подобно еврейской душе, ставшей тоньше и интересней после вавилонского плена. В частности, мы ещё убедимся в том, что сегодня, после того как философы с краской мучительного стыда сносили презрение учёных, бросавших им в лицо, что философия не наука, нам — по крайней мере мне — нравится в ответ на это оскорбление заявлять: да, философия не наука, ибо она нечто гораздо большее.
Теперь следует выяснить, почему к философам вернулся энтузиазм, уверенность в смысле своего труда и решительный вид, который выдаёт в нас философов без страха и упрека, словом, философов гордых, жизнерадостных и отважных.
Этой мутации, на мой взгляд, способствовали два важных события.
Мы уже видели, что едва ли не вся философия была сведена к теории познания. Так называлась большая часть философских книг, опубликованных между 1860 и 1920 годами. И я отметил любопытнейшую вещь: в книгах с подобным названием никогда по-настоящему не ставился вопрос: «Что такое познание?» Так как это по меньшей, да и по большей мере странно, рассмотрим один из случаев избирательной слепоты, возникающей у человека под давлением окружающей среды и навязывающей как очевидные и бесспорные именно те предположения, которые в первую очередь следовало бы обсудить.
Эта слепота в разные эпохи бывает разной, однако всегда присутствует, и мы не являемся исключением. Её причинами мы займёмся позднее, когда увидим, что жизнь всегда осуществляется на основе или исходя из определённых предположений, служащих как бы почвой, на которую мы опираемся или ив которой мы исходим, чтобы жить. И это во всех сферах: как в науке, так и в морали, политике и искусстве. Всякая идея мыслится и всякая картина пишется на основе определённых допущений или убеждений, которые настолько присущи, настолько свойственны автору этой идеи или картины, что он их вообще не замечает и потому не вводит ни в свою идею, ни в картину; и мы находим их там не положенными, а времяположенными и как бы оставленными позади. Поэтому мы иногда не понимаем какой-нибудь идеи или картины, у нас нет отгадки, ключа к скрытому в ней убеждению. И так как, повторяю, каждая эпоха, — точнее, каждое поколение — исходит из более или менее различных предположений, то я хочу сказать, что система истин, как и система эстетических, моральных, политических и религиозных ценностей, неизбежно имеет историческое измерение; они связаны с определённой хронологией человеческой жизни, годятся для определённых людей, не более.
Истина исторична. Тогда встаёт решающий вопрос: как же истина может и должна претендовать на внеисторичность, безотносительность, абсолютность? Многие из вас уже знают, что для меня возможное решение этой проблемы составляет «тему нашего времени».
Восемьдесят лет назад бесспорное и неоспоримое предположение, вошедшее в плоть и кровь тогдашних мыслителей, звучало так: sensu stricto, нет иного знания о мире, чем то, которое даёт нам физическая наука, и нет иной истины о реальности, кроме «физической истины». В прошлый раз мы намекали на возможность существования других видов «истины», честно признав за «физической истиной» — даже при взгляде со стороны — два превосходных качества: точность и подчинение двойному критерию достоверности: рациональной дедукции и чувственному подтверждению. Однако эти качества, как бы хороши они ни были, не могут сами по себе уверить нас в том, что нет более совершенного знания о мире, более высокого «типа истины», чем физика и физическая истина. Для утверждения этой мысли потребовалось бы развернуть во всём его объёме вопрос: чем окажется то, что мы назвали бы образцовым знанием, прототипом истины, если бы мы извлекли точный смысл слова «познавать?» Только выяснив до конца значение слова «познание», мы увидим, заполняют ли знания, которыми владеет человек, это значение во всём объёме или же только приближаются к нему. Пока это не сделано, нельзя говорить всерьёз о теории познания; в самом деле, хотя философия последних лет претендовала на то, чтобы быть только такой теорией, она, оказывается, вовсе не была ей.
Тем временем физика развивалась и за последние полвека настолько усовершенствовалась и расширилась, достигла такой высокой точности в такой гигантской области исследования, что появилась необходимость в пересмотре её принципов. Это говорится для тех, кто простодушно думает, что изменение доктринальной системы указывает на слабость науки. Истина заключается в обратном. Невиданное развитие физики объясняется правильностью принципов, выдвинутых Галилеем и Ньютоном, и это развитие достигло предела, вызвав потребность в расширении этих принципов путём их очищения. Это повлекло за собой «кризис принципов» — счастливую болезнь роста, переживаемую сегодня физикой. Мне не известно, почему, слово «кризис» обычно наводит на невесёлые мысли; кризис есть не что иное, как глубокое и интенсивное изменение; оно может быть изменением к худшему, но также и к лучшему, как в случае с нынешним кризисом физики. Нет более верного признака зрелости науки, чем кризис принципов. Он означает, что наука настолько уверена в себе, что может позволить себе роскошь решительно пересмотреть свои принципы, то есть потребовать от них большей убедительности и твёрдости. Интеллектуальная сила как человека, так и науки измеряется той долей скептицизма, сомнения, которую он способен переварить, усвоить. Здоровая теория питается сомнением, без колебаний нет настоящей уверенности; речь идёт не о наивной доверчивости, а скорее о твёрдости средь бури, об уверенности в неуверенности. Разумеется, в конечном счёте именно уверенность побеждает сомнение и служит мерилом интеллектуальной сипы. И наоборот, неуправляемое сомнение, необдуманное недоверие называется… «неврастенией».
В основе физики лежат физические принципы, на которые опирается исследователь. Но чтобы пересмотреть их, нельзя оставаться внутри физики, необходимо выйти за её пределы. Поэтому физикам пришлось заняться философией науки, и в этом отношении самым показательным сегодня является пристрастие физиков к философии. Начиная с Пуанкаре, Маха и Дюгема и кончая Эйнштейном и Вейлем со всеми их учениками и последователями, теория физического познания развивалась усилиями самих физиков. Разумеется, все они испытали большое влияние философского прошлого, однако этот случай любопытен тем, что пока сами философы курили фимиам физике как теории познания, сами физики в своей теории пришли к выводу, что физика — низшая форма познания, а именно символическое знание.
Директор курзала, пересчитав вешалки в гардеробе, таким способом определяет, сколько пальто и курток на них висит, и благодаря этому приблизительно знает, сколько людей пришло повеселиться, хотя он их и в глаза не видел, а если сравнить содержание физики с богатством вещественного мира, мы не найдём между ними даже сходства. Перед нами как бы два разных языка, едва допускающих перевод с одного на другой. Физика всего лишь символическое соответствие. Откуда мы это знаем? Потому что существует множество столько возможных соответствий, как и множество различных форм упорядочения предметов.
По поводу одного торжественного случая Эйнштейн в следующих словах подытожил ситуацию физики как метода познания (1918 год, речь на семидесятилетии Макса Планка): «В ходе развития нашей науки стало ясно, что среди возможных теоретических построений всегда есть одно, решительно демонстрирующее своё превосходство над другими. Никто из тех, кто хорошо знаком с этим вопросом, не станет отрицать, что мир наших восприятии практически безошибочно определяет, какую теоретическую систему следует предпочесть. Тем не менее нет никакого логического пути, ведущего к теоретическим принципам». То есть многие теории в равной степени адекватны, и, строго говоря, превосходство одной из них объясняется чисто практическими причинами. Факты подсказывают теорию, но не навязывают её.
Только в определённых точках доктринальный корпус физики соприкасается с реальностью природы — в экспериментах. И его можно варьировать в тех пределах, при которых эти точки соприкосновения сохраняются. А эксперимент представляет собой манипуляцию, посредством которой мы вмешиваемся, в природу, принуждая её к ответу. Однако эксперимент раскрывает нам не саму природу как она есть, а только её определённую реакции» на ваше определённое вмешательство. Следовательно, так называемая физическая реальность — и это мне важно формально выделить — реальность зависимая, а не абсолютная квазиреальность, вот она обусловлена человеком и связана с ним. Короче, физик называет реальностью то, что происходит в результате его манипуляций. Эта реальность существует только как функция последних. Итак, философия ищет в качестве реальности именно то, что обладает независимостью от наших действий, не зависит от них; напротив, последние зависят от этой полной реальности.
Стыдно, что после стольких усилий, потраченных философами на разработку теории познания, физикам пришлось самим заняться окончательным уточнением характера своего знания и показать нам, что оно, строго говоря, является низшей разновидностью теории, удалённой от предмета своего исследования, а вовсе не образцом и прототипом знания.
Итак, оказывается, что частные науки, особенно физика, преуспевают, превратив собственные ограничения в творческий принцип своих концепций. Таким образом, стремясь к совершенству, они не лезут понапрасну вон из кожи, пытаясь вырваться за установленные природой границы, а, напротив, охотно их признают и, уверенно разместившись в них, добиваются совершенства. В прошлом веке преобладали иные настроения: тогда все поголовно мечтали о безграничности, стремились уподобиться другим, не быть собой. Это был век, когда музыка Вагнера, не довольствуясь ролью музыки, хотела занять место философии и даже религии; это был век, когда физика хотела стать метафизикой, философия — физикой, а поэзия — живописью и музыкой; политика уже не желала оставаться только политикой, а мечтала сделаться религиозным кредо и — что уж совсем нелепо — сделать людей счастливыми.
Не свидетельствует ли новая линия поведения наук, предпочитающих ограничиться своей замкнутой сферой, о новой восприимчивости человека, с помощью которой он пытается решить проблему жизни иным путём, когда каждое существо и каждое занятие принимает свою судьбу, погружаясь в неё, и, вместо того чтобы в призрачном порыве выплёскиваться через край, надёжно без остатка заполняет свои подлинные неповторимые формы. Отложим этот едва затронутый нами вопрос до следующего раза, когда мы столкнёмся с ним лицом к лицу. Между тем это недавнее ущемление физики как теории повлияло на состояние духа философов, получивших возможность свободно следовать своему призванию. С низвержением идола эксперимента и возвращением физического знания на свою скромную орбиту разум открылся другим способам познания, а восприимчивость — подлинно философским проблемам.
При этом заслуги физики ничуть не умаляются, напротив, подтверждается её поразительная надёжность и истинная плодотворность. Осознавая свою научную мощь, физика сегодня презрительно отвергает мистические преимущества, обернувшиеся обманом. Она отдаёт себе отчёт в том, что является только символическим знанием, и этого ей достаточно; в этих границах с ней происходят самые удивительные и самые драматические вещи в мире.
Если бы Европа и впрямь была цивилизованной — что на деле весьма далеко от истины, — толпы людей собирались бы да площадях перед агентствами новостей, чтобы изо дня в день следить, за состоянием, физических исследований. Ибо сегодняшняя ситуация несёт в себе такой творческий заряд, так близка к фантастическим открытиям, что можно без всякого преувеличения предсказать, что мы стоим на пороге новой космической эры и наше представление о материальном мире вскоре станет совершенно иным. И эта ситуация настолько назрела, что ни я, ни слушающие меня известные физики не могли бы сказать, не блеснула ли в этот момент в чьей-нибудь голове в Германии или Англии новая колоссальная идея.
Теперь мы видим, что наша капитуляция перед так называемой «научной истиной», то есть видом истины, присущим физике и родственным наукам, оказалась предрассудком. Но освобождению способствовало ещё одно очень важное событие. Припомните, что вышесказанное могло быть сформулировано так: каждая наука признает свои границы и на их основе вырабатывает свой позитивный метод. Событие, которое я сейчас коротко обрисую, ещё один шаг в этом направлении: каждая наука приобретает независимость от остальных, то есть не подчиняется их юрисдикции.
Новая физика и здесь даёт нам наиболее ясный и известный пример. Галилей видел задачу физики в открытии специальных законов поведения тел «в придачу к общим геометрическим законам». Ему ни на миг не приходило в голову усомниться в господстве этих законов над телесными явлениями. Поэтому он не стал производить опытов, доказывающих, что природа подчиняется евклидовым теоремам. Он заранее допустил как нечто самоочевидное и обязательное высшую юрисдикцию геометрии над физикой; если сказать то же самое иными словами, считал геометрические законы законами физическими, или в высшей степени. Самым гениальным в труде Эйнштейна мне представляется решительность, с которой он избавляется от традиционного предрассудка; заметив несоответствие наблюдаемых явлений закону Евклида, он оказывается перед конфликтом юрисдикции геометрии и чистой физики и, не колеблясь, объявляет последнюю независимой. Сравнивая его решение с решением Лоренца, мы находим у них противоположный склад ума. Чтобы объяснить эксперимент Майкельсона, Лоренц в русле традиции решает приспособить физику к геометрии. Чтобы геометрическое пространство не меняло своих свойств, тело должно сокращаться. Эйнштейн, напротив, решает приспособить геометрию и пространство к физике и телесным объектам.
Аналогичные ситуации так часто наблюдаются в других науках, что остаётся недоумевать, почему столь явная и характерная черта современного мышления не привлекла ничьего внимания. Учение о рефлексах Павлова и теория цветового зрения Геринга являются классическими современными примерами построения физиологии, независимой от физики и психологии. С помощью чисто физиологических методов исследования в них рассматриваются биологические явления как таковые в их отличия от свойств, общих для физических или психологических фактов.
Но особенно остро, почти скандально этот новый научный темперамент проявляется в математике. Её зависимость от логики на памяти последних поколений превратилась почти в тождество. И тут голландец Броуэр приходит к открытию, что логическая аксиома так называемого «исключённого третьего» непригодна для математической реальности и следует создать математику «без логики», верную одной себе и неподвластную чужим аксиомам.
Теперь, отметив эту тенденцию нового мышления, мы не должны удивляться появлению теологии, восставшей против юрисдикции философии. Ибо до недавнего времени теология стремилась приспособить истину откровения к философскому разуму, пыталась примирить его с безрассудством таинства. Однако новая «диалектическая теология» решительно порывает с этой допотопной практикой и объявляет знание о Боге самостоятельным и «полностью» независимым. Таким образом, в корне меняется деятельность теолога, который занимался преимущественно тем, что выводил истину откровения из человека и его научных норм, следовательно, говорил о Боге, исходя из человека. В результате получалась антропоцентрическая теология. Однако Барт и его коллеги вывернули эту процедуру наизнанку и разработали теоцентрическую теологию.
Человек по определению не может знать ничего о Боге, исходя из самого себя и своего внутричеловеческого разума. Он только рецептор того знания, которым обладает о себе Бот, и которое он по крупицам шлет через откровение человеку. У теолога нет иного занятия, чем, обратившись в слух, чутко внимать истине, принадлежащей Богу, истине божественной, несоизмеримой с человеческой истиной и, следовательно, независимой. В такой форме теология не подчиняется юрисдикции философии. Это изменение особо знаменательно тем, что произошло в лоне протестантизма, где гуманизация теологии, её причастность к философии были развиты значительно сильнее, чем у католиков.
Итак, сегодня в науке господствует настроение, диаметрально противоположное тому, что было тридцать или сорок лет назад. Тогда то одна, то другая наука пытались повелевать остальными, распространить на них свой собственный метод, а остальные униженно терпели это нашествие. Сейчас каждая наука не только мирится со своими врождёнными недостатками, но и решительно не желает жить по чужим законам.
Таковы наиболее существенные черты интеллектуального стиля, появившегося в последние годы. На мой взгляд, они могут положить начало великой эпохе в человеческом познании. С единственным условием. Нельзя, чтобы науки сохраняли свою замкнутость и независимость. Не отрекаясь от своих завоеваний, они должны установить взаимные связи, не означающие подчинения. А этого, именно этого можно добиться единственным способом: вернувшись на твёрдую почву философии. Верный признак движения к новой систематизации налицо: в поисках решения своих научных проблем учёным всё чаще приходится погружаться в глубины философии.
Однако мой нынешний предмет не позволяет отвлекаться на размышления о будущем науки, а беглый очерк её настоящего помог мне обрисовать состояние интеллектуальной атмосферы, которое, преодолев упадок последнего столетия, способствовало возвращению к большой философии. В новых общественных условиях философ черпает решимость обрести независимость, признав положенные ему судьбой пределы.
Но существует и более глубокая причина возрождения философии.
Решимость каждой науки признать свои границы и провозгласить независимость есть только отрицательное условие преодоления препятствий, в течение столетия мешавших развитию философии, однако не эта решимость питала философию и не она объективно способствовала её развитию.
Тогда почему человек вернулся к философии? Почему склонность к ней снова стала считаться нормальной? Очевидно, возвращение к какой-либо вещи происходит по той же причине, по которой к ней обратились впервые. В противном случае возвращению недостаёт искренности, это фальшивое возвращение, притворство. Поэтому мы должны поставить вопрос о том, почему человеку вообще приходит в голову заниматься философией. Почему у человека — вчера, сегодня и завтра — возникает желание философствовать? Нужно получше разобраться в том, что скрывается за привычным словом «философия», чтобы затем ответить на вопрос, «почему» люди философствуют. В этой новой перспективе наша наука вновь обретает черты, свойственные ей во времена расцвета, хотя в процессе развития мышления некоторые из них приняли новую, более строгую форму. Что представляет собой на наш взгляд возрождённая философия?
Я собираюсь ответить на этот вопрос, выделив ряд её признаков, через определение которых я постепенно, день за днём буду раскрывать общий смысл понятия. Первым на ум приходит определение философии как познания Универсума. Однако это определение, хотя оно и верно, может увести нас в сторону от всего того, что её отличает: от присущего ей драматизма и атмосферы интеллектуального героизма, в которой живёт философия и только философия. В самом деле это определение представляется возможному определению физики как познания материи.
Но дело в том, что физика сначала очерчивает границы последней и только затем берётся за дело, пытаясь понять её внутреннюю структуру. Математик также даёт отделение числу и пространству, то есть все частные наука стараются сначала застолбить участок Универсума, ограничивая проблему, которая при подобном ограничении частично перестаёт быть проблемой. Иными словами, физику и математику заранее известные границы и основные атрибуты их объекта, поэтому они начинает не с проблемы, а с того, что выдаётся или принимается за известное. Но что такое Универсум, на розыски которого, подобно аргонавту, смело отправляется философ, неизвестно. Универсум — это огромное и монолитное слово, которое, подобно неопределённому, широкому жесту, скорее затемняет, чем раскрывает это строгое понятие: все имеющееся. Для начала это и есть Универсум Именно это — запомните хорошенько — и не что иное, ибо когда мы мыслим понятие «все имеющееся», нам неизвестно, что это такое; мы мыслим только отрицательное понятие, а именно отрицание того, что было бы только частью, куском, фрагментом. Итак философ в отличие от любого другого учёного берётся за то, что само по себе неизвестно. Нам более или менее известно, что такое часть, доля, осколок Универсума. По отношению к объекту своего исследования философ занимает совершенно особую позицию, философ не знает, каков его объект, ему известно о нём только следующее: во-первых, что это не один из остальных объектов; во-вторых, что это целостный объект, что это подлинное целое, не оставляющее ничего вовне себя и тем самым единственно самодостаточное целое. Но как раз ни один из известных или воображаемых объектов этим свойством не обладает. Итак, Универсум — это то, чего мы по существу не знаем, что нам абсолютно неизвестно в своём положительном содержании.
Совершая следующий круг, можно сказать: другим наукам их объём даётся, а объект философии как таковой — это именно то, что не может быть дано; поскольку это целое нам не дано, оно в самом существенном смысле должно быть искомым, постоянно искомом. Нет ничего удивительного в том, что наука, которая должна начинать с поисков своего объекта, то есть которая проблематична даже по своему предмету и объекту, по сравнению с другими науками ведёт менее спокойную жизнь и не может наслаждаться тем, что Кант называл достоверным шагом. Философия, исповедующая чистый теоретический героизм, никогда не шла этим надёжным, спокойным и буржуазным путём. Как и её объект, она являемся универсальной и абсолютной наукой, ищущей себя. Так назвав её первый знаток нашей дисциплины Аристотель: философия — наука, которая себя ищет.
Однако в вышеприведённом определении «философия — это познание Универсума», слово «познание» имеет иное значение, чем в прочих научных дисциплинах. Познание в строгом, изначальном смысле — это конкретное позитивное решение проблемы, то есть совершенное проникновение субъекта в объект с помощью разума. Итак, будь познание только этим, философия не могла бы претендовать на свою роль. Вообразите, что нам в нашей философии удалось доказать, что конечная реальность вселенной конституирована абсолютно своенравной, авантюрной и иррациональной волей, — в действительности это считал своим открытием Шопенгауэр. Тогда не может быть и речи о полном проникновении субъекта в объект, ибо иррациональная реальность будет непроницаема для разума, однако никто не сомневается, что это безупречная философия, не хуже других, для которых бытие в целом прозрачно для мысли и покорно разуму — основная идея всего рационализма.
Тем не менее мы должны сохранить смысл термина «познание» и заявить, что если и в самом деле он преимущественно означает полное проникновение мысли в Универсум, то можно установить шкалу ценностей познания в соответствии с большим или меньшим приближением к этому идеалу. Философия в первую очередь должна определить максимальное значение этого понятия, одновременно оставив открытыми его более низкие уровни, которые впоследствии окажутся теми или иными методами познания. Поэтому я предлагаю, определяя философию как познание Универсума, понимать под этим целостную систему умственной деятельности, в которую систематически организуется стремление к абсолютному знанию. Итак, совокупность мыслей может стать философией при одном условии: реакция разума на Универсум должна быть такой же универсальной, целостной — короче, должна быть абсолютной системой.
Таким образом, от философии неотделимо требование занимать теоретическую позицию при рассмотрении любой проблемы — не обязательно решать её, но тогда убедительно доказывать невозможность её решения. Этим философия отличается от других наук.
Когда последние сталкиваются с неразрешимой проблемой, они просто отказываются от её рассмотрения. Философия, напротив, с самого начала допускает возможность того, что мир сам по себе — неразрешимая проблема. И доказав это, мы получим философию в полном смысле слова, точно отвечающую предъявленным к ней требованиям.
Для прагматизма и всех так называемых «естественных» наук, неразрешимая проблема — не проблема, при этом неразрешимость понимается как неразрешимость с помощью заранее установленных методов. Следовательно, проблемой в них называется «то, что можно решить», а поскольку решение состоит из определённых манипуляций, — «то, что можно сделать». На деле прагматизм — это практицизм, подменивший собой любую теорию. Вспомните сформулированное Пирсом определение прагматизма) Но в то же время — это честная теория, в которой выражен познавательный метод частных наук, хранящий следы практической деятельности, не стремящийся к чистому знанию и, следовательно, н. е, признающий неограниченных проблем.
Спрашивается, откуда берётся это влечение к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии? Это влечение, которое якобы отличает философию, есть просто-напросто врождённая и спонтанная жизнедеятельность нашего разума. Понимаем мы это или нет, когда мы живём, мы живём, стремясь к окружающему миру, полноту которого чувствуем или предчувствуем. Человек науки — математик, физик — расчленяет эту целостность нашего жизненного мира и, отделяя от неё кусок, делает из него проблему. Если познание Универсума, или философия, не поставляет истин по образцу «научной истины», тем хуже для последней.
«Научную истину» отличают точность и строгость её предсказаний.
Однако эти прекрасные качества получены экспериментальной наукой в обмен на согласие не покидать плоскость вторичных проблем, не затрагивать конечные, решающие вопросы. Это отречение возводится ей в главную добродетель, и нет нужды повторять, что только за это она заслуживает аплодисментов. Но экспериментальная наука — только ничтожная часть человеческой жизнедеятельности. Там, где она кончается, не кончается человек. Если физик, описывая факты, задержит руку там, где кончается его метод, то человек, живущий в каждом физике, волей-неволей продолжит начатую линию до конца, подобно тому как при виде разрушенной арки наш взгляд восстанавливает в пустоте недостающий изгиб.
Задача физики — выявить начало каждого происходящего в данный момент события, то есть предшествующее событие, его вызывающее. Но этому началу, в свою очередь, предшествует другое начало вплоть до первоначала. Физик отказывается искать это первоначало Универсума, и правильно делает. Но, повторяю, человек, живущий в каждом физике, не отказывается и волей-неволей устремляется душой к этой первой загадочной причине. Это естественно. Ведь жить — значит общаться с миром, обращаться к нему, действовать в нём, задумываться о нём.
Подобное нельзя ни оправдать, ни извинить. Ибо неспособность экспериментальной науки своими силами решить главные вопросы ещё не повод для того, чтобы, повторяя изящный жест лисы перед недосягаемым виноградом, называть их «мифами», советуя от них отказаться. Как можно жить глухим к конечным, драматическим вопросам? Откуда пришёл мир, куда идет? Какова в конечном счёте потенция космоса? В чём главный смысл жизни? Мы задыхаемся, сосланные в зону промежуточных вторичных вопросов. Нам нужна полная перспектива, с передним и задним планом, а не изуродованный пейзаж, не горизонт, лишённый манящего мерцания далей. Не зная стран света, можно сбиться с пути. И безразличие к конечным вопросам не оправдать ссылкой на то, что способ их решения не найден. Тем более мы должны в глубинах нашего бытия с болью прислушаться к их требовательному зову. Разве исчезает жажда знаний, если её нельзя утолить? Пусть эти вопросы неразрешимы, они не исчезают, а с наступлением ночи приобретают особый драматизм в дрожащем свете звезд; ведь звезды, по словам Гейне, это тревожные мысли ночи, сотканные из золота. Север и юг служат нам ориентирами, хоть это и не соседние города, куда можно съездить, купив, железнодорожный билет.
Этим я хочу сказать, что нам не дано отказываться от конечных вопросов: хотим мы того или нет, они проникнут в нас в том или ином обличье, «Научная истина» точна, однако это неполная, предпоследняя истина, она неизбежно сливается с другим видом истины — полной, последней, хотя и неточной, которую беззастенчиво называют мифом.
Тогда научная истина плавает в мифологии, да и сама наука в целом является мифом, великолепным европейским мифом.
Приложение. Происхождение познания
Если мы захотим узнать, откуда берётся это стремление к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии, не стоит полагаться на Аристотеля. Ему этот вопрос представляется весьма простым, и он начинает свою «Метафизику» словами: «Все люди от природы стремятся к знанию». Подпадать — значит не довольствоваться проявлением вещей, но искать за ними их «сущность». Странное свойство этой «сущности» вещей. Она присутствует в них не явно, а, напротив, скрыто пульсирует всегда за ними, где-то «дальше». Аристотелю кажется «естественным», что мы задаёмся вопросом об этом «дальше», хотя естественным было бы довольствоваться вещами, среди которых мы в основном проводим нашу жизнь. Сначала нам ровно ничего но известно об их «сущности».
Нам даны только вещи, но не их сущность. Они даже не содержат никакого положительного указания на то, что за ними скрывается их сущность. Очевидно, то, что «дальше» вещей, не находится внутри них.
Говорят, человеку от природы свойственно любопытство. Именно это имеет в виду Аристотель, когда на вопрос: «Почему человек стремится к познанию?», подобно мольеровскому врачу, отвечает: «Потому, что ему это свойственно от природы», — и продолжает: — «Доказательство тому — влечение к чувственным восприятиям», особенно к зрительным.
Здесь Аристотель единодушен с Платоном, относившим учёных и философов к роду «друзей видения», из тех, кто ходит на представления Однако видение противоположно познанию. «Видеть» — значит с помощью глаз обозревать то, что находится здесь, а познавать — значит искать то, что не находится здесь: сущность вещей Именно не довольствоваться тем, что можно видеть, а скорее, отрицать видимое как недостаточное и постулировать невидимое, существенное, что находится «дальше».
С помощью этого и множества других указаний, в изобилии содержащихся в его книгах, Аристотель разъясняет нам свою идею происхождения познания. По его мнению, оно просто-напросто состоит в использовании или развитии некоторой имеющейся У человека способности, подобно тому как видение — это просто использование зрения. У нас есть чувства, у нас есть память в которой хранятся их данные, у нас есть опыт, в котором происходит отбор и отсев этой памяти. Всё это — врождённые механизмы человеческого организма, которыми человек пользуется, хочет он того или нет. Однако все это не познание. Не являются им и другие способности, справедливо получившие название умственных, например отвлечение, сопоставление, умозаключение и так далее. Ум, или совокупность всех этих способностей, которыми одарён человек, — это также полученный им механизм, несомненно в той или иной степени служащий познанию. Однако само познание не способность, не дар и не механизм, а, напротив, задача поставленная перед собой человеком. И задача, возможно, невыполнимая. До такой степени познание не инстинкт! Итак, очевидно что познание — не просто использование умственных способностей, ведь никто не говорит, что человеку удаётся познать, а ясно одно: он прилагает тяжкие усилия к познанию, задаётся вопросом о потустороннем мире сущностей и изнемогает в стремление к нему.
Истинный вопрос о происхождении познания всегда извращали подменяя исследованием его механизмов. Чтобы пользоваться аппаратом, мало его иметь. Наши жилища полны бездействующих аппаратов, потому что они нас уже не занимают. У Хуана огромный талант к математике, но так как его привлекает литература, он не думает заниматься математикой. К тому же, как я отмечал ранее, у нас нет абсолютно никакой уверенности в том, что умственные способности человека позволяют ему познавать. Если вслед за Аристотелем мы станем понимать под «природой» человека совокупность его телесных и мыслительных аппаратов я их функционирование, мы будем вынуждены признать познание не соответствующим этой «природе». Наоборот, используя все её механизмы, он сталкивается с невозможностью во всей полноте осуществить то, что обозначено словом «познавать». Его цель его стремление к познанию выходят за пределы его дарований, тех средств, которыми он располагает. Он пускает в ход. все свои орудия, но ни одно из них, не все они, вместе взятые, все обеспечивают полного успеха. Итак, на деле оказывается, что» человек испытывает странное влечение к познанию, однако ему недостаёт дарований, того, что Аристотель называя его «природой».
Поэтому мы должны без всяких оговорок признать, что истинная природа человека шире в заключается в обладании не только — дарованиями, во и недостатками. Человек состоит из того, что у него есть, и того, «чего ему не хватает». Он долго и отчаянно пытается воспользоваться своими умственными способностями непросто потому, что они у него есть, а потому, что испытывает потребность в том, чего у него нет, и, преследуя эту цель, конечно» использует имеющиеся в его распоряжении средства. Коренная ошибка всех теорий познания заключалась в игнорировании изначального несоответствия между потребностью человека в познании и теми «способностями», которые у него имеются. Один Платон догадывался, что корень познания, так сказать сама его субстанция, лежит как раз в недостаточности полученных человеком дарований, которую подтверждает тот страшный факт, что– человек «не знает». Ни Богу, ни животному это не свойственно. Бог знает всё, и потому не познает. Животное не знает ничего, и потому тоже не познает. Но человек — это живая недостаточность, человек нуждается в знании, приходит в отчаяние от незнания. Именно это и следует рассмотреть.
Почему человек страдает своего невежества, как может болеть тот орган, которого у него никогда не было?