Что значит страждут озими
Значение слова «озимь»
2. Поле, занятое посевами озимых культур. Телега с семенами стояла не на рубеже, а на пашне, и пшеничная озимь была изрыта колесами и ископана лошадью. Л. Толстой, Анна Каренина. Барин долго глядит в осеннее поле, на пустынные зеленые озими, по которым бродят телята. Бунин, Антоновские яблоки.
Источник (печатная версия): Словарь русского языка: В 4-х т. / РАН, Ин-т лингвистич. исследований; Под ред. А. П. Евгеньевой. — 4-е изд., стер. — М.: Рус. яз.; Полиграфресурсы, 1999; (электронная версия): Фундаментальная электронная библиотека
О’ЗИМЬ, и, ж. 1. (мн. ч. употр. в том же знач., что ед.). Озимый посев, всходы озимого посева. Зазеленела о. Сосед мой поспешает в отъезжие поля с охотою своей, и страждут озими от бешеной забавы. Пшкн (пример можно понимать и во 2 знач.). 2. только мн. Поле с поднявшимися озимыми всходами. Осеннее стадо выгоняют на озими.
Источник: «Толковый словарь русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова (1935-1940); (электронная версия): Фундаментальная электронная библиотека
о́зимь
1. с.-х. всходы, посевы озимых культур ◆ Туман висел над мокрым полем, и на каждой травинке озимей держались капельки. П. С. Романов, «Звезды», 1927 г. (цитата из НКРЯ) ◆ Черепичные крыши селений приветливо краснели среди яркой озими, безмятежное утро скрашивало пустоту домов и безобразие развалин. Давид Самойлов, «Общий дневник», 1977—1989 г. (цитата из НКРЯ)
2. с.-х. поле, занятое посевами озимых культур ◆ Иногда ток можно обнаружить на озими, всего в нескольких сотнях метров от жилья. Юрий Васильев, «Охота из шалаша на тетеревов», 2002 г. // «Homes & Gardens» (цитата из НКРЯ)
Делаем Карту слов лучше вместе
Привет! Меня зовут Лампобот, я компьютерная программа, которая помогает делать Карту слов. Я отлично умею считать, но пока плохо понимаю, как устроен ваш мир. Помоги мне разобраться!
Спасибо! Я стал чуточку лучше понимать мир эмоций.
Вопрос: подкормиться — это что-то нейтральное, положительное или отрицательное?
«Осень» А.Пушкина: внимательное чтение
ОСЕНЬ
(отрывок)
Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?
Державин
Октябрь уж наступил – уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад – дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отъезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.
Теперь моя пора: я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен,
Люблю ее снега; в присутствии луны
Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,
Когда под соболем, согрета и свежа,
Она вам руку жмет, пылая и дрожа!
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги.
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест. Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми
Иль киснуть у печей за стеклами двойными.
Ох, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
Ты, все душевные способности губя,
Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;
Лишь как бы напоить да освежить себя –
Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи,
И, проводив ее блинами и вином,
Поминки ей творим мороженым и льдом.
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса –
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
VIII
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русский холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят – я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн – таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол, и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Огонь опять горит – то яркий свет лиет,
То тлеет медленно – а я пред ним читаю
Иль думы долгие в душе моей питаю.
И забываю мир – и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем –
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
Стальные рыцари, угрюмые султаны,
Монахи, карлики, арапские цари,
Гречанки с четками, корсары, богдыханы,
Испанцы в епанчах, жиды, богатыри,
Царевны пленные [и злые] [великаны]
И [вы любимицы] златой моей зари,
[Вы, барышни мои] с открытыми плечами,
С висками гладкими и томными очами.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?
.
.
.
Ура. куда ж плыть. … [какие] берега
Теперь мы посетим – Кавказ ли колоссальный
Иль опаленные Молда луга
Иль скалы дикие Шотландии
Или Нормандии блестя снега –
Или Швейцарии ландшафт [пира ]
В «Осени» одиннадцать строф, не считая одной отброшенной и одной недописанной. Вот их содержание:
1. Осень в ее конкретности, теперешняя.
2. Осень через Контраст: весна и зима.
3. Осень через Контраст: зима.
4. Осень через Контраст: лето и зима.
5. Осень через Подобие: дитя перед нелюбовью.
6. Осень через Подобие: дева перед смертью.
7. Осень вообще, всегдашняя.
8. Я: мои внутренние ощущения.
9. Я: мое внешнее поведение.
10. Я: мои творческие переживания.
(10а. Я: воображение).
11. Я: создание стихов.
(12. Я: выбор темы.)
Последняя, 12-я строфа обрывается на начальных словах – там, где речь заходит о содержании стихов, о содержании творимого мира. Это оправдание подзаголовка «Отрывок». И она, и другая строфа о том же (10а) были написаны и отброшены: намеком на них остался эпиграф «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум? – Державин». Вероятно, это должно пониматься: созидаемый поэтом мир так велик, что не поддается описанию.
Группировка строф отчасти подчеркивается стиховыми и стилистическими признаками.
(1) Стихотворный размер «Осени» – шестистопный ямб; в нем главная примета ритма – цезура: более традиционная мужская ощущается как более твердая, более новаторская женская – как более зыбкая и плавная. Число дактилических цезур по строфам (включая отброшенную 10а и недописанную 12):
1–7-я строфы – осень: 1, 2, 2, 2, 4, 3, 4;
8–12-я строфы – 2, 3, 3, (6), 3, (4).
В каждом тематическом отрывке дактилические цезуры нарастают от начала к концу. Среднее число строк с «романтическими» дактилическими цезурами таково: осень I – 1; контраст – 2; подобие – 3,5; осень II – 4, я перед стихами – 3,5; я над стихами – 4. Максимум дактилических цезур – в строфе 10а; может быть, он показался Пушкину чрезмерен, и отчасти поэтому строфа была отброшена. Подготовка ритмической кульминации – в строфе 10, дактилические цезуры с внутренней рифмой: И пробуждается. Душа стесняется. (ср. в строфе 6, перед концовкой первой части стихотворения – Порою нравится. Бедняжка клонится. ). Кульминация – в концовке строфы 11, начало создания стихов: Громада двинулась и рассекает волны, дактилическая цезура с безударным зачином второго полустишия создают эффектный затянутый безударный интервал. (На то, что он отмечает тематический рубеж, обращал внимание С.М. Бонди.)
(2) Лица. Осень в 1-й строфе представлена безлично, объективно; единственное указание на автора – сосед мой. В строфах-контрастах моя переходит в я (2), потом в мы (3), потом в я и мы (4). В конце контрастов появляется второе лицо – риторическое обращение ты, лето (4); в строфах-подобиях оно становится более интимным (ты,) читатель (5) и вы (5–6). Осень в 7-й строфе уже целиком лично окрашена: Приятна мне твоя прощальная краса. Последние строфы, о себе самом, понятно, все содержат я, но с двумя любопытными вариациями, в начале их и в конце. В строфе 7 наряду с я присутствует отстраняющееся от читателя вы: Извольте мне простить. В строфе 11 я отсутствует – мысли, рифмы, перо, стихи и корабль существуют как бы сами по себе. А в начатой строфе 12 вместо я появляется объединяющееся с читателем мы: созидаемый мир поэзии существовал как бы сперва только для поэта, потом сам по себе и, наконец, для всех.
Так мы видим, что стиховые и стилистические приметы содействуют выделению основных тематических частей произведения: «осень» и «я», «собственно осень» и «контрасты к осени».
Теперь можно переходить к обзору художественного мира стихотворения строфа за строфой.
Осень в 1-й строфе, как сказано, конкретная, теперешняя. Назван конкретный месяц – октябрь – и перечисляются глагольные действия: реже в прошедшем времени (наступил, дохнул, застыл, уснувшие), вдвое чаще в настоящем (отряхает, промерзает, журча бежит, поспешает, страждут, будит). Ощутимость времени подчеркнута гистеросисом (художественный прием предвосхищения. – Ред.) роща отряхает листы с нагих своих ветвей, слово нагой употреблено в приблизительном смысле «обнажающийся». Ощутимость пространства упорядочена: отрясаемые листы – это вертикаль; дорога и ручей – это горизонтальная линия; пруд – горизонтальная плоскость; отъезжие поля – еще более широкая горизонтальная плоскость. Начиналась строфа рощей (восприятие через зрение), кончается дубравами (воспринятыми через слух). Образы движения чередуются с образами покоя и при этом усиливаются: отряхает – дохнул – (промерзает) – бежит – (застыл) – поспешает на бешеную забаву. В концовке строфы это напряжение движения и покоя находит выражение в новом измерении – в звуке. Это нарастание динамики смысла контрастно оттеняется нарастанием покоя в ритме: в первой половине строфы два слова с дактилическим окончанием, во второй – пять.
Движение внимания в 1-й строфе – от явлений природы к явлениям культуры. Роща – это только природа; дорога – след культуры, ставший частью природы; мельница – уже культура, но пруд при ней – подспорье культуры летом и часть природы зимой; сосед-охотник – культура, потребляющая природу; упоминаемые без видимой надобности озими объединяют охотника и мельницу в культурное целое. Половина строфы – о природе, половина – о соседе. Так вводится основная тема стихотворения: природа, осень, как подступ и стимул к культуре, я. Здесь культура еще потребительская, в строфах о я она станет творческой. Начало . роща отряхает отсылает как к подтексту к «19 октября 1825», роняет лес багряный свой убор; а потом в строфах о я появится камелек забытый. а я пред ним. отсылающий к пылай, камин, в моей пустынной келье.
В контрастных 2–4-й строфах времена года рассматриваются и как часть природы, и как часть культуры. Весна – это тяжесть природы в человеке: я болен, кровь бродит, чувства, ум тоскою стеснены; рядом с этим оттепель, вонь, грязь упомянуты более бегло. Лето – это тяжесть природы вокруг человека: зной, пыль, комары, жажда (созвучный глагол страждем рассчитанно перекликается со страждут озими); рядом с этим душевные способности упомянуты лишь бегло. Зима – это утомительность общества с его забавами: санями, коньками, блинами и вином: если весна и лето тяжелы избытком дурного, то зима, наоборот (парадоксально), избытком хорошего. Здесь – самый ощутимый в стихотворении литературный подтекст: «Первый снег» Вяземского.
После такой подготовки наконец становится возможна вторая строфа об осени – эмоциональная и оценочно окрашенная. В строфе 1 осень была конкретная, теперешняя – в строфе 7 – это осень вообще, всегдашняя. Там картина строилась на глаголах – здесь на существительных, идущих перечнем, а единственный глагол Люблю я. как бы вынесен вперед за скобки. Там картина оживала от начала к концу (появление соседа, и страждут озими), здесь она становится все объективнее и холоднее (в буквальном и переносном смысле). Парадоксальность подчеркнута в первом же восклицании Унылая пора! очей очарованье! (аллитерация!); потом, слабее, в сочетании пышное. увяданье; и, почти неуловимо, в в багрец и золото одетые леса. Багрец (порфира) и золото – это краски царской одежды, раскрытие слова пышное; но багрец – это и чахоточный румянец, о котором в предыдущей строфе было сказано: играет на лице еще багровый цвет (необычное слово для цвета лица; в Академическом словаре были два его значения — «червленый, пурпуровый» и «красновато-синий». После предыдущей строфы логика парадокса уже понятна: «я ценю красоту осени, потому что нам уже недолго любоваться ею»; отсюда метафора с оттенком олицетворения: прощальная краса.
Движение внимания в строфе 7, как и в строфе 1, начинается с деревьев, но идет не вниз, а вверх. Вместо конкретного октябрь здесь в начале обобщенная пора (с ее красой), потом столь же обобщенная природа; и, наконец, множественные леса менее конкретны, чем роща, а метафорические багрец и золото – чем листья. Для начала момент взят более ранний: ветви еще не нагие, а одетые в яркие листья и называемые сени, для конца – по-видимому, более поздний: не только первые морозы (от которых пруд уже застыл и т.д.), а и отдаленные седой зимы угрозы. Но временного перехода здесь нет, скорее это вневременное сосуществование. В промежутке – ветер (шум и свежесть), небо (облака) и солнце (противопоставленное предыдущей мгле как носитель света, а последующим морозам – как носитель тепла). В начале стихотворения была осень земли, теперь, в середине, – осень неба: тема природы как бы возвышается, подводя к теме творчества. Здесь впервые в изображении природы появляется цвет, до сих пор она была бескрасочным рисунком. В переносном смысле цвет был упомянут в строфе 4, Ох, лето красное!, для румянца лица – в строфе 6 и, наконец, здесь.
От уже осмысленного центрального парадокса идет мысль строфы 8: «как красота девы милей перед смертью и красота осени перед зимой, так перед зимою расцветает и поэт». Расцветаю – метафора из мира природы, поэтому имеется в виду прежде всего физическое здоровье, а душевное здоровье лишь как его следствие: это подчеркнуто концовочным словом организм с комментарием. Перед лицом смертного холода становятся ощутимы и дороги привычки бытия, три потребности организма: сон, голод и плотские желания (играет кровь) с их гармонией (чредой. чредой). Их сопровождают эмоции, вытекающие друг из друга: любовь к жизни, легкость, радость, счастье. Описывающие это глаголы становятся все динамичнее: сон слетает, кровь играет, желания кипят, обобщение – я снова жизни полн. Это снова характерно: мир природы цикличен в своем круговороте угасания и обновления, отсюда – вновь. вновь. чредой. чредой. снова.
Все эти последовательности вставлены в неслучайную рамку: в начале говорится, что все это полезно здоровью моему, а в конце – что разговор обо всем этом есть ненужный, то есть бесполезный прозаизм. Это еще один шаг подступа от мира естественного, где главное – польза, к миру творческому, где пользы нет и не должно быть (тема «Поэта и толпы», 1828). При слове полезен назван русский холод – это отсылка к еще одному подтексту – стихотворению «Зима. Что делать мне в деревне. » (1829), кончавшемуся бури севера не вредны русской розе, как дева русская свежа в пыли снегов!; а перед этим в нем присутствовали и сосед, и охота, и даже попытки творчества. Этот эпитет русский – дополнительный контраст между миром естественным и миром творческим, в котором – как видно из опущенных строф 10а и 12 – все нерусское: рыцари, султаны, корсары, великаны, Молдавия, Шотландия, Нормандия, за одним только исключением: вы, барышни мои (в подтексте – метаморфозы пушкинской Музы, описанные в зачине VIII главы «Онегина»).
Строфа 9 – переломная: она из двух половин, разделенных малозаметным но (малозаметным, потому что композиционный рубеж октавы – не после 4-го, а после 6-го стиха). Первая половина – белый день, широта, динамика; вторая половина – вечер и ночь, угол у камина, сосредоточенность. Первая завершает рассказ о мире естественном, вторая начинает рассказ о мире творческом. В мире естественном состояние поэта подводило к ощущению я снова жизни полн: здесь это полн перекипает через края и находит выражение в скачке на коне в раздолии открытом. Такая скачка уже была в 1-й строфе; но там это было целенаправленное действие, охота соседа, а здесь это действие без цели, только разрядка жизненных сил – перед нами опять противопоставление практической полезности и творческой самоцельности. В описании скачки замечательно быстрое сужение пространства: в поле зрения – сперва все раздолие открытое, потом лишь конь со всадником (взгляд со стороны!), размахивающий гривою, потом лишь конские копыта, бьющие в лед. (Мелькающее в конце слово дол уже, чем раздолие, и дополнительно нейтрализовано созвучием со словом лед.) Это сужение сопровождается выходом в блеск и звук (причем, видимо, двоякий звук: звон, разлетающийся по долу, и треск, остающийся под копытом). Звук был до сих пор только в 1-й строфе (лай), а блеск – только в 3-й строфе (зеркало речек; смиренно блистающая краса в 5-й строфе явно не в счет).
Строфа 10 начинается движением ухода вовнутрь: и забываю мир, ухожу в тишину, в сон. Но тут же возникает встречное движение, и пробуждается поэзия во мне, из сна в явь: глагол пробуждается означает оживление, движение, раскрытие, т.е. в конечном счете расширение. И то, и другое движение, в сон и из сна, происходит под общей сенью (в общей среде) воображения. Стиснутая между этими движениями, душа стесняется лирическим волненьем, от этого трепещет и от этого звучит – кульминация напряжения! Слов в этом звуке еще нет, слова будут в строфе 11. Достигнув этого предельного напряжения, душа ищет излиться свободным проявленьем (не прозаизм ли?), движением вовне, как через край, как между 8-й и 9-й строфами. Но тут же опять возникает встречное движение, ко мне идет незримый рой гостей – откуда? Оказывается, из самого меня, они давние[,] плоды мечты моей. С чем тождественна эта мечта из упоминавшегося выше, с душой или с воображеньем? По смыслу слова – скорее с воображеньем: вероятно, оно порождается душой, а потом, порожденное, получает самостоятельное существование, усыпляет и стесняет душу и т.д. Получается парадокс: не душа – вместилище воображения, а воображение – вместилище души. В таком случае напрашивается объяснение: может быть, воображение и есть творческий мир, уже созданный и существующий рядом с реальным, а нынешний акт осеннего творчества – это лишь добавление к нему новых элементов или упорядочение тех, которые в нем уже есть?
Те, которые в нем уже есть, перечисляются в отброшенной строфе 10а. Это образы, населяющие поэзию, их пятнадцать: четырнадцать фантастических в 5 строках и один реалистический – барышни! – в 3 строках. Фантастические образы противопоставлены друг другу в различных отношениях. Рыцари противопоставлены султанам, как Запад – Востоку; рыцари – монахам, как светское – духовному; султаны – арапским царям, как белые – черным; монахи (чернецы), вероятно, тоже ассоциируются с черным. (Карлики среди них пока непонятны: то ли это сказочные существа, то ли реальные, хоть и экзотические, шуты; во всяком случае ассоциации с «Русланом и Людмилой» несомненны.) Восточный ряд продолжается в болдыханах; после белых и черных владык они – желтые. Западный ряд продолжается в гречанках с четками; после героев светских и духовных они совмещают в себе и то, и другое качество. Гречанки противопоставляются корсарам как женское начало мужскому и пассивное активному; в то же время они вместе смыкают западный ряд с восточным, соединяя в себе западное христианство с восточной экзотикой. (Мы предполагаем, что в корсарах преобладают байроновские ассоциации; если в них преобладают воспоминания о турецких корсарах XVI в., то соотношения изменятся.) Западный ряд продолжается еще на одну ступень испанцами в епанчах (редкое слово, отсылающее к новому подтексту – «Каменному гостю»), это вводит два новых измерения: временное (в епанчах – это более позднее время, чем стальные рыцари в латах) и «междоусобное» (в епанчах они уже не воюют с Востоком, а бьются друг с другом на дуэлях из-за дам). Ряд, промежуточный между Западом и Востоком, продолжается жидами, они и аналогичны гречанкам с четками по этой функции, и противопоставлены им по вере (а корсарам – по не-военности). Собственно восточный ряд не продолжается, на его месте появляются богатыри и великаны и вносят новые отношения: великаны – чистую, внеисторическую сказочность (это осмысляет карликов тремя строками выше: стало быть, они тоже сказочны), а богатыри впервые вводят, в добавление к Западу и Востоку, намек на русскую тему. Наконец, в последней строке большого перечня царевны пленные могут быть жертвами и восточных султанов (и т.д.), и сказочных великанов, а графини титулатурой перекликаются с царевнами, но уже могут принадлежать не только экзотике, а и современности – это переход к контрастному образу, уравновешивающему весь этот список: к барышням моим. Им посвящены целых три строки, они резко выделены обращением вы. их портрет рисуется с постепенным приближением и укрупнением: общий облик, лицо, глаза; образ их двоится, они – и литературные героини, и воспоминания о реальной любви: Пушкин был знаменит как открыватель образа барышни уездной, но это было уже в годы его творческой зрелости, а слова любимицы златой моей зари отсылают к ранней его молодости.
Строфа 11 начинается опять с чередования движений извне и вовне, но вдвое убыстренного – на пространстве не строфы, а полустрофы. Три И. подряд были в строфе 7, самой статичной; теперь они возникают в строфе самой динамичной, волнуются. бегут. потекут. Мысли волнуются в отваге – это думы долгие из строфы 9, приведенные в лирическое волненье строфы 10. Рифмы навстречу им бегут – сперва, в строфе 10, из меня в меня шла толпа внесловесных образов, теперь – рой оформляющих их созвучных слов. Пальцы к перу, перо к бумаге – ответное движение вовне, движутся, движутся материальные предметы. Стихи потекут – за ними последует движение уже не материальное, но материализующееся. Так. – прямое описание творчества дополняется описанием через подобие, как в строфах 5–6, но вчетверо убыстренным – на пространстве не двух строф, а одной полустрофы. Там вещественная природа пояснялась сравнением с человеком; здесь человеческое творчество поясняется сравнением с вещественным кораблем. Переход от бездействия к действию в строфах 9–10 совершался плавно, здесь совершается мгновенно, через восклицание но чу!. (Собственно, чу! означает не «посмотри», а «прислушайся»: зримая картина корабля комментируется словом, относящимся к внутренне слышимому звучанию сочиняемых стихов.) Самое замечательное в этой строфе – полное отсутствие местоимения я: оно было в каждой из семи предшествующих строф, но здесь, на переломе, оно исчезает, материализующийся творческий мир существует уже сам собой. (В начале следующей строфы о нем говорится куда ж нам плыть?) – в этом мы соединяются и корабль творчества (и на нем герои – плоды мечты моей?), и поэт, и читатель.
Недоработанное и отброшенное начало строфы 12 – это выбор маршрута, то есть декораций для сочиняемой поэмы. Все они – экзотические и романтические: сперва – испытанные Пушкиным Кавказ и Молдавия, потом, дальше на запад, – нетронутые Шотландия, Нормандия (со снегами, т.е., вероятно, не французская область, а земля норманнов, Норвегия), Швейцария. Шотландия напоминает о Вальтере Скотте, Швейцария – скорее всего о Байроне «Чайльд Гарольда», «Манфреда» и «Шильонского узника», нежели о Руссо и Карамзине. Любопытно, что большинство названных стран – горные; впрочем, в набросках присутствуют и Флорида, и пирамиды (с рисунком). Иноязычные слова колоссальный и ландшафт подчеркивают экзотичность. Можно ли ожидать, что эта вторая волна экзотики была бы, как первая, в строфе 10а, перебита образами, аналогичными русским барышням? Вряд ли: корабль на русском фоне невозможен. Путь вдохновения из осенней России в большой мир намечен и оставлен воображению читателя. Любопытно переосмысление эпиграфа: у Державина Чего в мой дремлющий тогда не входит ум? открывало концовку «Жизни званской» с размышлениями об истории (а потом – бренности всего земного и вечности поэта), у Пушкина оно раскрывается не на историю, а на географию (а потом на что?).